Идеологические новации в описании детства Ленина не прошли бесследно и для текстов, казалось бы, хрестоматийной ленинианы. Из новых изданий книжки Анны Ильиничны Ульяновой «Детские и школьные годы Ильича» исчезает пассаж (способный, по-видимому, по мнению цензоров, натолкнуть юных читателей на предосудительные раздумья) о рискованных падениях маленького Володи головой об пол и опасениях матери, как бы он не стал дурачком[756]
. Литературному «осерьезниванию» маленького Володи (вполне выразившемуся уже в романе Мариэтты Шагинян «Семья Ульяновых», заключительный абзац которого напоминает если не о рождении Христа, то по меньшей мере о четвертой эклоге Вергилия)[757] сопутствует его институционально иконографическая канонизация: изображение четырехлетнего Володи, некогда подвигшее художника Пархоменко к созданию знаменитого портрета, становится в 1960-е годы скульптурно-рельефным центром значка — пятиконечной звездочки, вручавшейся октябрятам — учащимся первых трех классов школы перед их вступлением в пионеры. Маленький Володя Ульянов сопутствует отныне учебе младших школьников и заучиваемым наизусть «правилам октябрят»:Октябрята — будущие пионеры.
Октябрята — прилежные ребята, любят школу, уважают старших.
Только тех, кто любит труд, октябрятами зовут.
Октябрята — правдивые и смелые, ловкие и умелые.
Октябрята — дружные ребята, читают и рисуют, играют и поют, весело живут.[758]
Художники, иллюстраторы и скульпторы 1960–1970-х годов, специализирующиеся в ленинской тематике, подчеркивают недетскую принципиальность Ленина-юноши и несгибаемую решительность Ленина-вождя революции (одним из мастеров соответствующей иконографии в эти годы был сын Ивана Пархоменко — Авенир Пархоменко, фотографии с эстампов которого часто печатались на страницах газеты «Правда» под рубрикой «Лениниана»). Городская скульптура, характерно объединявшая в 1930–1940-е годы в рамках единого композиционного пространства «Ленина-ребенка» и «Сталина с детьми»[759]
, сменяется новыми сюжетами, в которых Ленин стремительно мужает. Но потребитель и тех и других сюжетов подразумевается прежним — он в любом случае «моложе», чем охраняющая его власть.О неусыпной власти
Образ счастливого дитяти традиционен для утопического проектирования счастливого будущего[760]
. Известные строки песни Василия Лебедева-Кумача на музыку Исаака Дунаевского — «Мы будем петь и смеяться, как дети, / Среди всеобщей борьбы и труда» — могут служить здесь вполне символическим примером. Детский смех и детский сон равно выражают удовлетворение элементарных потребностей и торжество здоровой физиологии. Неравнодушие власти к соответствующей образности определяет, по сути, всю эстетику советского искусства, призванного демонстрировать красоту и здоровье советского народа. Колыбельная тематика здесь также не стала исключением: в 1943 году партийная критика обрушится на поэта Илью Сельвинского за стихотворение «Кого баюкала Россия» (1942). Стихотворение Сельвинского, напечатанное в журнале «Знамя», стало предметом обсуждения в секретариате ЦК ВКП(б), а поводом к этому обсуждению — строки:Сельвинский, вспоминая позднее это обсуждение, негодующие вопросы Маленкова («Кто этот урод? Кого вы имели в виду») и раздражение Сталина, объяснял их тем, что в слове «урод» читатели могли увидеть намек на рябого и сухорукого вождя. Но едва ли это так. Скорее упоминание о неком уроде, которого «пригреет» душа русского народа, резко диссонировало с расхожими инвективами тогдашней пропаганды, называвшей уродами тех, кто почему-либо угрожал партийному и советскому благолепию[761]
.Насаждавшиеся советской пропагандой идеалы «красоты» и социального инфантилизма были при этом достаточно определенными, чтобы быть усвоенными даже теми, кто сочувствовал советской идеологии извне. Один из таких примеров — творчество американской поэтессы и общественной деятельницы Женевьевы Таггард (1894–1948). Побывав в 1935 году в СССР, Таггард спешит поделиться с читателями своими восторгами от поездки с упором на те же «детские радости» «красивого» советского человека и пробует себя, в частности, в жанре «советских колыбельных» («Soviet Lullaby»)[762]
. Литературно-музыкальные пристрастия, побуждавшие приверженцев «советского образа жизни» обращаться к колыбельным песням, хотя и приветствовались идеологически, обнаруживают вместе с тем достаточно универсальные тактики коллективной (само)защиты и (само)терапии, обеспечивающие то, что в терминологии Фуко следовало бы назвать «заботой (общества) о самом себе».