Читаем Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры полностью

Могилы ненавистных изменников зарастут бурьяном и чертополохом, покрытые вечным презрением честных советских людей, всего советского народа. <…> Мы, наш народ, будем попрежнему шагать по очищенной от последней нечисти и мерзости прошлого дороге, во главе с нашим любимым вождем и учителем — великим Сталиным — вперед и вперед, к коммунизму![264]

Враги народа, орудовавшие тогда в промышленности, всячески тормозили развитие промышленности. <…> Но когда промышленность очистилась от гнусной вражеской нечисти — вредителей, диверсантов, шпионов — и к управлению производством прошли новые кадры, преданные великому делу Ленина — Сталина, промышленность стала работать больше, лучше, производительнее[265].

Военные годы привносят в общественно-политическое красноречие словосочетание «фашистская нечисть» (так, например, в знаменитой песне на слова Василия Лебедева-Кумача и музыку Александра Александрова: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой с фашистской силой темною, с проклятою ордой. Гнилой фашистской нечисти загоним пулю в лоб, отребью человечества сколотим крепкий гроб!»)[266]. В 1943 году визуальным выражением такой образности станет антифашистский плакат уже упоминавшегося Виктора Дени (автора плаката «товарищ Ленин очищает землю от нечисти»): на этот раз «Красной армии метла нечисть выметет дотла».

Политики, пропагандисты и агитаторы последующих лет снижают накал «политико-мифологических» инвектив, но в целом остаются верны уже сложившейся традиции именовать «нечистью» тех, кто почему-либо считается враждебным к социализму и к советской власти. Упоминания о «капиталистической», «фашистской», «буржуазной нечисти из-за границы» по-прежнему дополняют доктринально неизменный дискурс о «загнивающем капитализме» и придают политическим инвективам вполне мифологическую образность, исключающую рациональную силлогистику в интерпретации «западного мира»[267]. В воображаемой картографии, призванной отделить собственно советское от капиталистического, «свое» от «чужого», топосы «гниения», «нечистоты» и «заразы» предстают как своеобразные координаты вневербального опыта социального (само)опознания. В терминологии Мэри Дуглас, распространившей наблюдения над классифицирующей ролью чистоты на символические механизмы групповой солидаризации, здесь уместно было бы говорить о системе «территориальных» «разметок» (grid) между различными социальными группами[268]. Повторение клишированных словосочетаний направлено на воспроизведение ситуации, которая наделена эффектом не вербальной, а акциональной убедительности. Именно такова «убедительность» ритуала — поведенческие, проксемические и, в частности, ольфакторные координаты «очевидного» в этих случаях важнее, чем их рационализуемое (пусть даже и «мифологическое») обоснование.

Об /умо/зрении

Убеждение Маршалла Маклюэна в том, что коммуникативная содержательность (или, в терминологии Лумана, успешность коммуникации) достигается ее медиальной избирательностью и медиальным варьированием («The medium is the message») применительно к функциональным особенностям советского социолекта, представляется оправданным уже в том отношении, что эффективность языка в данном случае принципиально связана со сферой его медиальной и вневербальной убедительности, с эффектом, который хорошо передается немецким понятием «Evidenzkraft» — «сила очевидности».

Особого внимания при этом заслуживает базовое для теории коммуникации противопоставление устных и письменных форм языкового общения. Сегодня можно считать установленным, что ценностные характеристики устных и письменных средств передачи информации широко варьируют в разных культурах, разных сообществах и социальных стратах. Без культурной и социальной детализации таких вариаций настаивать на сколько-то общем для русской культуры ценностном доминировании устных средств передачи и хранения информации, как это иногда утверждается, нельзя.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже