Преподавание географии в школе (как и создание Большого Советского атласа мира) хотя и объявлялось после 1934 года свободным от излишней идеологизации, но продолжало преследовать прежде всего пропагандистские задачи — дать «подлинную картину мира на основе марксистско-ленинского анализа мировых хозяйств и политических отношений»[605]
. Советская география не перестает считаться «географией нового», а потому — географией принципиально новой и несопоставимой с тем, что преподавалось до революции. Николай Олейников сатирически обыграл такую новизну в своем рассказе «Учитель географии» (1928). Герой олейниковского рассказа — учитель географии — заснул летаргическим сном в дореволюционной России, а проснулся в России советской: за время сна в стране изменились и прежние названия городов, и прежние названия улиц. «Читает герой вывески: улица Красных Командиров, спрашивает: — А где эта улица? — В Ленинграде. — А Ленинград где? — <…> в СССР. — Это что за СССР» и т. д. Прежней географии нет, новой учитель не знает, а потому и в самой этой географии он уже не нужен — ни как учитель, ни как даже почтальон, ведь для этого «надо основательно изучить названия городов и улиц»[606]. Различие между старым и новым географическим пространством представало в такой перспективе как реализация картографических утопий, уравнивавших реальные и планируемые объекты. Образцы соответствующей картографии тиражируются в советской культуре изобразительно и литературно: здесь мы найдем и Ленина, склонившегося над картой России со значками строящегося ГОЭЛРО, и Сталина, изучающего план Ферганской долины. Патетические заверения В. Маяковского («Я знаю, город будет») и самозабвенные разглагольствования Остапа Бендера о переносе столицы в Васюки взаимообратимы, ибо подразумевают аудиторию, готовую уверовать в любые политико-географические утопии. Утопизм советской географии поддерживался, наконец, и тем немаловажным обстоятельством, которое станет постоянным атрибутом картографической практики в СССР, а именно — исключительной секретностью, сопутствовавшей составлению и изданию географических карт Советского Союза. Все карты, масштаб которых не превышал 10 километров, считались в СССР секретными вплоть до перестройки.Сама «масштабируемость» географического зрения советского человека может быть определена в терминах дальнозоркости и одновременно пространственной двусмысленности. «Упор на карту», с одной стороны, и условность самой этой карты, ее дистанцированность от объекта изображения — с другой, задавали специфическую топику пространственных представлений о мире, в котором, в сущности, не было места мелким объектам. Суть такой «дальнозоркости» может быть хорошо проиллюстрирована текстом популярной в предперестроечные годы песни В. Харитонова на музыку Д. Тухманова «Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз». Идеологические гонения на краеведов в 1930-е годы и расцвет прозы писателей-деревенщиков в годы «оттепели» выражают превратности такого представления наиболее очевидным образом — главная роль отводилась «Большой родине», а не тем географически реальным, но картографически отсутствующим городкам, селам и деревням, в которых жили советские люди.
Новое в советской географии 1930-х годов состояло, однако, не столько в отказе от ее педагогической идеологизации, сколько в устранении релятивистского пафоса. Базовый принцип воображаемого картографирования советского пространства оставался в целом неизменным: это представление о центральном положении СССР на карте мира и центральном положении Москвы на карте СССР, — все другие города оказывались по отношению к Москве своего рода периферией. География в этом случае напрямую соотносилась с идеологией, не устававшей напоминать о себе как пропагандистскими, так и литературными текстами — например, обращенным к детям стихотворением Маяковского:
Стихотворение Маяковского ориентировано на детей, но продиктовано взрослыми соображениями: это именно тот минимум сведений, который требуется для идеологической ориентации в воображаемом пространстве Советского Союза. О том, что такое пространство оставалось в существенной степени именно воображаемым, много говорить не приходится: для подавляющего количества советских людей передвижение по стране было ограничено институтом прописки, кодексом о труде (предельно ограничивавшим самовольную смену места работы), наличием паспорта и другими административными обстоятельствами, предельно осложнявшими, помимо прочего, общение советских людей с иностранцами[608]
.