Броницкие телеграфировали, что приедут встречать меня на вокзал, и как только контролёр предупредил, что мы подъезжаем к Гродеку, я перешёл из своего вагона третьего класса в первый класс, откуда готовился выйти с подобающим достоинством. Марселен Дюпра одолжил мне чемодан из настоящей кожи и, напомнив, что, «в конце концов, ты будешь представлять там Францию», предложил пришить к лацкану пиджака или даже к берету трёхцветную эмблему «Прелестного уголка» с тремя звёздочками, на что я для виду согласился, но спрятал эмблему в карман, не имея в то время ещё ни малейшего предчувствия, чему в скором времени суждено будет воплощать последнюю всемирно признанную ценность моей страны. Тогда ещё никому не пришло бы на ум, несмотря на известность Марселена Дюпра, считать этого последнего ясновидцем, и то, что мэтр называл «тремя звёздами Франции», далеко не сверкало ещё тем блеском, что сегодня.
Кроме нескольких крестьян с ящиками, в поезде больше почти никого не осталось, когда он остановился на маленькой станции из красного кирпича в Гродеке; однако, видимо, ожидали какое-то официальное лицо, так как, сойдя на перрон, я очутился перед военным оркестром из десяти человек. Я увидел также, что крыша вокзала украшена соединёнными вместе французскими и польскими флагами, и едва я со своим чемоданом сделал шаг, как оркестр заиграл «Марсельезу», а затем польский гимн, которые я слушал, вытянув руки по швам, быстро сняв берет и одновременно кося глазами, пытаясь увидеть французского деятеля, которого так встречают. Я увидел Стаса Броницкого с непокрытой головой и шляпой у сердца, слушающего национальный гимн, и Лилу, которая сделала мне знак рукой; Тад опустил глаза и явно с большим трудом удерживался от смеха. Позади них Бруно со своим всегдашним немного потерянным видом глядел на меня с улыбкой, одновременно дружеской и смущённой, -причину этого я понял только тогда, когда маленькая девочка в трёхцветных лентах вручила мне букет из синих, белых и красных цветов и старательно выговорила по-французски: «Да здравствует вечная Франция и бессмертная дружба французского и польского народов!» — в чём, как мне показалось, был избыток вечности и бессмертия зараз. Поняв наконец, что объектом этой почти официальной встречи являюсь я, после мгновения паники, ибо это был первый раз, когда я представлял Францию за рубежом, я храбро ответил по-польски:
— Niech zyje Polska! Да здравствует Польша!
Девочка разрыдалась, музыканты оркестра сломали свои ряды и подошли, чтобы пожать мне руку, Стас Броницкий заключил меня в объятия, Лила кинулась мне на шею, Бруно поцеловал меня и отступил — и, когда патриотический энтузиазм присутствующих утих, Тад взял меня за локоть и шепнул на ухо:
— Ну вот, можно подумать, что победа уже за нами!
В его шутке было такое отчаяние, что я в своём новом качестве представителя Франции возмутился, высвободил руку и ответил:
— Мой дорогой Тад, есть такая вещь, как цинизм, и есть история Франции и Польши. Они несовместимы друг с другом.
— Кроме того, войны не будет, — вмешался Броницкий. — Гитлеровский режим вот-вот рухнет.
— Кажется, я помню, что Черчилль сказал по этому поводу перед английским парламентом во время Мюнхена, — проворчал Тад. — Он сказал: «Вам надо было выбирать между позором и войной. Вы выбрали позор, и вы получите войну».
Я держал руку Лилы в своей.
— Ну что ж, мы её выиграем, — сказал я и в благодарность получил поцелуй в щеку.
Я почти чувствовал тяжесть своего венца Француза на голове. Когда я вспоминал, что Марселен Дюпра посмел мне предложить отправиться в Польшу с эмблемой «Прелестного уголка» на груди, я жалел, что не дал ему пару оплеух. Принимая у себя в ресторане всех видных лиц Третьей республики, этот повар утратил понятие о величии своей страны и о том, что она значит в глазах мира. По дороге со станции к замку, в старом «форде», которым управлял сам Броницкий, — голубым «паккардом» завладели кредиторы из Клери, -рука об руку с Лилой, я рассказывал последние французские новости. Никогда ещё нация не чувствовала такой уверенности в себе. Лай Гитлера вызывал смех. Вся страна, спокойно убеждённая в своей силе, как бы приобрела новое качество, которое некогда называлось «английской флегмой».
— Президент Лебрен сделал шутливый жест, который, говорят, вывел Гитлера из себя. Он осмотрел плантацию роз, которую наши солдаты вырастили на линии Мажино.
Лила сидела рядом со мной, и этот профиль, такой чистый на фоне массы светлых волос, этот взгляд, как бы рассеивающий все сомнения, вызывали во мне уверенность в победе не иллюзорной, ибо эту мою победу никто не мог и не сможет оспаривать. Таким образом, в жизни есть по крайней мере одно, в чём я не ошибся.
— Ханс сказал мне, что командующие немецкой армией ждут только случая, чтобы избавиться от Гитлера, — сказала она.
Так я узнал, что Ханс в замке. К чёртовой матери, подумал я внезапно и даже не устыдился этого падения с высоты возвышенных мыслей или, скорее, этой непреодолимой вспышки народного гнева.