В замке было три библиотеки со стенами, уставленными томами, украшенными золотом и пурпуром. Я часто ходил туда, чтобы поискать в книгах какой-то смысл жизни помимо Лилы. Но его не было. Я начинал бояться. Я даже не был уверен, что Лила действительно меня любит, что я не просто «её маленький французский каприз», как мне сказала однажды госпожа Броницкая. Лила звала нас — Тада, Бруно, Ханса и меня — своими «четырьмя всадниками анти-Апокалипсиса», которые все станут благодетелями человечества, — а я не умел даже ездить верхом. Когда она предоставляла меня самому себе, я находил убежище в чтении. Стас Броницкий — я редко видел его в Гродеке, так как его задерживало в Варшаве дело чести (Геня стала, по слухам, любовницей влиятельного государственного деятеля, и супруг не мог оставить её одну в столице, а то имя Броницких могло пострадать от чрезмерной очевидности этого факта), — найдя меня однажды погруженным в чтение подлинного издания Монтеня, провозгласил, указывая широким жестом на свои библиофильские сокровища:
— Я провёл здесь самые увлекательные и вдохновенные часы моей юности, и сюда на склоне лет я вернусь для встречи с тем, что было подлинным смыслом моей жизни: культурой…
— Отец в жизни не прочёл ни одной книги, — шепнул мне на ухо Тад. — Но это не мешает чувствовать.
Состояние транса, в которое я погружался, когда отсутствие Лилы затягивалось или когда — верх несчастья! — появлялся Ханс и они уезжали вдвоём на лошадях по лесным дорогам, не оставалось незамеченным для моих друзей. Бруно убеждал меня, что я не должен ревновать: Ханс, надо признать, прекрасно ездил верхом. Тад старался не быть саркастичным, что было для него совершенно противоестественно. Один раз он даже рассердился, когда польское радио сообщило о новой концентрации немецких войск вдоль «коридора»:
— Слушай, что это за дурацкие любовные переживания, в то время когда Европе и свободе грозит гибель!
На одной из узких улочек Гродека старый господин с прекрасными седыми усами поздоровался со мной и пригласил меня «в своё скромное жилище». На стене гостиной висел портрет маршала Фоша[19]
во весь рост.— Да здравствует бессмертная Франция! — сказал хозяин.
— Да здравствует вечная Польша! — ответил я.
Было что-то смертное в этих заверениях в бессмертии. Возможно, это был единственный момент в Гродеке, когда сомнение задело меня своим тревожным крылом. В доверии, проявляемом поляками к «непобедимой Франции», что-то внезапно показалось мне более близким к смерти, чем к непобедимости. Но это продолжалось только минуту, и я тут же обрёл в «исторической памяти» Флери уверенность, позволявшую мне возвращаться к Лиле и обнимать её со спокойной верой человека, спасающего таким образом мир на земле. Сегодня, после того как погибло сорок миллионов, я не буду искать себе никакого оправдания, разве только оправдания наивности, на которой подчас основывается как высшее самопожертвование, так и пагубное ослепление; но ничто, на мой взгляд, не отрицало войну более ощутимо, чем тепло её губ на моей шее и на моём лице, — эти поцелуи я чувствовал потом всю жизнь. Когда человеку слишком хорошо, он рискует иногда стать от счастья чудовищем. Я сухо отвечал полякам, которые заговаривали со мной на улице при виде моей трёхцветной французской эмблемы, и таким образом отгораживался от всего, что могло бы бросить тень на НАШЕ будущее. Я неохотно отправился с Тадом на подпольное собрание студентов в Хелм, где столкнулись две позиции: одни требовали немедленной мобилизации, а другие утверждали, если я правильно понял, что нужно уметь проиграть чисто военную битву, чтобы выиграть другую, которая положит конец обществу эксплуатации. Очень примитивное знание польского языка не позволяло мне разобраться в этой диалектике, и я слушал вежливо, но немного иронично, скрестив на груди руки, уверенный, что моё спокойное французское присутствие служит ответом на все вопросы.
Глава XVII
Именно по моём возвращении с этого собрания граф Броницкий имел со мной торжественную беседу в большом овальном зале, так называемой «княжеской гостиной», где был подписан какой-то победоносный договор. Он пригласил меня к четырём часам дня, и я ожидал его под картинами, на которых наполеоновских маршалов отделяло всего несколько метров от гетмана Мазепы, позорно спасающегося бегством после своего поражения, и от Ярослава Броницкого, героя, чья знаменитая атака обеспечила победу Собеского[20]
над турками в Венском сражении. У Стаса Броницкого в разных концах страны было с полдюжины художников, кистью и маслом увековечивавших старинные благородные события польской истории. В то время граф проводил крупную коммерческую операцию: он собирался продать за океаном восемь миллионов заказанных у русских шкур (две трети всего производимого каракуля, голубой норки и длинношёрстного меха — рыси, лисицы, медведя), получив 400 процентов прибыли. Не знаю, как в его гениальном мозгу зародилась идея этого дела; сегодня я думаю, что его посетило что-то вроде предчувствия, но оно ошиблось шкурой.