Я приехал в Париж с пятьюстами франками в кармане и долго бродил по чужому мне городу в поисках жилья. Я нашёл комнату за пятьдесят франков в месяц над дансингом, на улице Кардинала Лемуана.
— Я уступаю вам в цене из-за шума, — сказал хозяин.
Польские солдаты и офицеры, которым удалось попасть во Францию через Румынию и которых встречали немного свысока, устало отвечали на мои вопросы: среди них нет Броницких, мне остаётся только обратиться в Генеральный штаб польской армии, она формируемся в Коеткидане. Я ходил туда каждый день — штаб был на улице Сольферино, — меня вежливо выпроваживали. Я предпринял новые шаги через посольства Швеции, Швейцарии и через Красный Крест. Мне пришлось уйти с квартиры, дав хозяину пощёчину, — он заявил, что с Гитлером надо договориться: «Надо признать, что это вождь, нам нужен был такой человек».
Его жена вызвала полицию, но я успел убежать раньше и укрылся в меблированной комнате на улице Лепик. Гостиницу посещали проститутки. Хозяйка была высокая худая женщина, с волосами, выкрашенными в чёрный цвет, с жёстким и прямым взглядом, который, казалось, прощупывал меня, изучал, даже обыскивал.
Её звали Жюли Эспиноза.
Я проводил время, лёжа в своей комнате, освобождая Польшу и сжимая Лилу в объятиях на берегу Балтийского моря.
Пришёл день, когда у меня не стало больше денег, чтобы платить за комнату. Вместо того чтобы вышвырнуть меня вон, хозяйка каждый день приглашала меня поесть с ней в кухне. Она говорила о том о сём, не задавала ни одного вопроса и внимательно наблюдала за мной, гладя своего пекинеса Чонга, маленькую собачку с чёрной мордочкой и бело-коричневой шерстью, всегда лежащую у неё на коленях. Я чувствовал себя неловко под этим непреклонным взглядом; её глаза, казалось, были всегда настороже; ресницы напоминали длинные костлявые пальцы, тянущиеся из глубины веков. Я узнал, что у госпожи Эспинозы есть дочь, которая учится за границей.
— В Хайдельберге, в Германии, — сообщила она мне почти торжествующим голосом. -Видишь, мой маленький Людо, я поняла, к чему идёт дело. Я поняла после Мюнхенского соглашения. У малышки есть диплом, который будет очень полезен, когда немцы будут здесь.
—Но…
Я хотел сказать: «Ваша дочь еврейка, как и вы, мадам Жюли», она не дала мне договорить.
— Да, я знаю, но у неё самые что ни на есть арийские документы, — заявила она, положив руку на Чонга, свернувшегося клубком у неё на коленях. — Я всё устроила, и у неё хорошая фамилия. На этот раз они нас так просто не получат, можешь мне поверить. Во всяком случае, только не меня. У нас за плечами тысячи лет выучки и опыта. Есть такие, которые забыли или думают, что с этим покончено и что теперь цивилизация — в газетах это называется права человека, — но я их знаю, ваши права человека. Это как с розами. Хорошо пахнет, и больше ничего.
Жюли Эспиноза несколько лет была помощницей хозяйки в «заведениях» Будапешта и Берлина и говорила по-венгерски и по-немецки. Я заметил, что она всегда носит одну и ту же брошь, приколотую к платью, маленькую золотую ящерицу, которой, видимо, очень дорожит. Когда она была озабочена, её пальцы всегда играли брошью.
— Ваша ящерица очень красива, — сказал я однажды.
— Красива или некрасива, ящерица — это животное, которое живёт с незапамятных времён и умеет, как никто, скользить между камней.
У неё был мужской голос, и когда она сердилась, то принималась ругаться как извозчик, — говорят: «как извозчик», но я ещё никогда не слышал у себя в деревне, чтобы кто-нибудь употреблял такие слова, — и грубость её высказываний была такова, что в конце концов это смутило саму мадам Жюли. Однажды вечером она замолчала, произнеся скромное «дерьмовая шлюха» в сопровождении других слов, которые я предпочитаю не приводить из уважения к той, кому я стольким обязан, прервала свою негодующую речь, касающуюся каких-то неприятностей с полицией в меблированных комнатах, и начала размышлять:
— Всё-таки это странно. Это со мной бывает только по-французски. Со мной никогда этого не бывало на венгерском или немецком. Может быть, мне не хватало слов. И потом, в Буде и в Берлине клиенты были другие. Самые приличные люди. Они часто приходили в смокинге, даже во фраке, после оперы или театра, и целовали руку. А здесь одно дерьмо.
Она задумалась.
— Нет, так не пойдёт, — решительно объявила она. — Я не смогу себе позволить быть вульгарной.
И она закончила загадочной фразой, которая, по-видимому, нечаянно у неё вырвалась, так как она ещё не полностью доверяла мне:
— Это вопрос жизни и смерти.
Она взяла со стола свою пачку «Голуаз» и вышла, оставив меня в большом удивлении, потому что я не видел, каким образом грубость её речи может представлять для неё такую опасность.