У Жуковских в переписке до самых первых лет XX века жизнь в ее словесном отражении отнюдь не поменяла своего курса и строя, сохранила духовное целомудрие и спокойствие. Несомненно, читали и Тургенева, и Лескова, но отраженное кипение страстей в их романах как-то не затрагивало глубины сердец Жуковских, настолько сильна в них была опора веры, церковности — это сохраняло устойчивость жизни, а полемики и бури воспринимались как нечто случайно-преходящее. Могу с уверенностью сказать, что имели они такую веру, что она помогала им хранить себя «неоскверненными от мира»: «Чистое и непорочное благочестие пред Богом и Отцем есть то, чтобы призирать сирот и вдов в их скорбях и хранить себя неоскверненным от мира» (Иак.1:27).
И кроме всего прочего жили с ощущением, что «нас много, большинство», а разрушителей веры, воспаленных полемистов несравнимо меньше. Не было чувства тревоги. Разрастаться и крепнуть она стала к самому концу века XIX и началу века XX. Хотя подземные толчки задолго до этого слышали и реагировали на них духовные прозорливцы: святители Феофан Затворник и Игнатий (Брянчанинов).
Спустя почти век, не раз возвращаясь к мысли о написании этой книги, я представляла ее себе как попытку оглянуться через пропасть, разделяющую нас, на былую жизнь, понять и рассмотреть ее именно под этим углом зрения. Мои пра — и прапрадеды могли позволить себе жить, как жили их пра- и прапрадеды, хранить глаза, слух и душу от разъедающей человека рефлексии. Однако предощущение катастрофы все-таки проникало в жизнь все глубже и поколение дедов уже пыталось заглядывать в последние страницы романа ужасов под названием Судьба России. В отличие от их отцов и дедов они уже всецело погружались в мутную пучину, пытаясь найти себе там новое место и новый образ жизни. В этом было главное и роковое отличие их от поколения Николая Егоровича. Дожив до революции, он-то и не думал приспосабливаться. Для него было естественным жить как жил, оставаясь самим собой и не меняя взглядов, которые у него, как и у матери — были рождены и вскормлены верой.
Однако неверующему человеку или маловерующему (а есть и такая странная и весьма опасная разновидность человеческого душевного устроения) очень трудно представить и прочувствовать не одним усилием рассудка, но всецело — всем своим существом, а что это такое — иметь мирочувствие, вскормленное верой?
* * *
Много лет после моего ореховского детства у нас не было своего клочка земли. Для меня этот отрыв от стихии природы был очень прискорбен — даже в молодости, когда, казалось бы, жизнь засасывает человека в свой водоворот и ему не до пасторальных идиллий, — и тогда мое сердце тосковало о земле. Рождались дети, их надо было куда-то летом вывозить из города — снимать дачи, приземляться на время в каких-нибудь деревнях… И везде я безрассудно начинала копаться в земле и уезжая навсегда оттуда, оставляла многие «»гостинцы» хозяевам, в виде посаженных под осень цветов и кустов. С годами, по мере уничтожения старомосковской красоты и уюта, тяга к живому простору только усиливалась. Я заметила, что могу долго рассматривать картинки, фотографии русских пейзажей, погружаясь и вживаясь в этот почти уже виртуальный мир, и довольствуясь теперь хотя бы этим… Душевное голодание, алкание природы и земли, бесплодные мечты об оставлении города постепенно стали постоянной потребностью, но сначала мои старики доживали свою жизнь там, где привыкли, потом дети учились и по-своему видели будущее, — и мне ничего не светило. Мечта о жизни на природе превратилась в боль и залегла в копилку сердца наряду с уже целой коллекцией подобных опытов жизни.
Бабушка моя, в последние годы болезни смотрела на клочок московского неба в окно. А я, сидя за своим письменным столом, смотрела в окно на дальние и ближние купы старых высоченных московских тополей, которые рисовались на фоне серого с подсветами московского неба и благодаря высокому этажу и удалению от окна умудрялась почти не видеть домов, а только деревья и небо, и можно было даже думать, что ты не в городе. Это было для меня утешением и природозаменителем. Но вот однажды зарычали пилы и верха моих тополей спилили, оставив высоченные и голые обрубки, которые почему-то так и не захотели вновь начать жить по разнарядке.