Догадывался, додумывался и вкус горячего французского хлеба и сыра, и вкус густого молока из кувшина… Много позже совсем из других книг без картинок полезла скверна жизни, которая скрывалась за этими славными французскими песенками и живописными домами из валунов, но я так и не научилась совмещать то и то: та Франция — из старинных детских книжечек, и ее же «взрослая» жизнь, — эти два знания существовали параллельно, как существовали два мира, к примеру, в «Отверженных» Виктора Гюго. Не зря ведь так любил эту книгу Достоевский.
Никогда бы не захотела я прервать занятия с madam, но мы с Мариной — две маленьких жестоких проказницы — страшно мучили ее, изводили. Мы были неуправляемы. И я в этом участвовала словно против воли. Вот оно, человекоугодие во всей своей прелести, вот оно врожденное предрасположение ко греху, — а ведь исповедь для детей по церковным канонам начинается только в семь лет. Бедную старушку мы изжили.
Французский я забыла меньше, чем за год… «в совершенстве». Но не забыла старенькую madam, ее бедность, ее беспомощность справиться с двумя отвратительными девчонками, которые, несмотря на явные успехи во французском, превращали время занятий с madam в оргию — насколько это возможно в возрасте четырех-пяти лет.
Разумеется, если бы мы занимались поодиночке, ничего бы этого не было. Но родители нас объединили по причине денежной скудости. Вообще же стоило бы задуматься, отчего два маленьких человека — один тихий и послушный, а другой общительный и покладистый вместе превращались в солидную угрозу для человечества. Что касается меня, так это было несомненное отступление мое перед активностью Марины. Кровь из носу мне нельзя было отставать — надо было и перехлестнуть! Но это было все бессознательно — инстинктивно.
А теперь, спустя целую человеческую жизнь, я могу признать, что испытываю неловкость в обществе людей очень напористых, и властных, особенно людей с агрессивной волей, которые, не замечая того, запросто вторгаются в душевную сферу другого (разумеется, я не говорю здесь о тех, кому сознательно, по любви и доверию отдаешь себя в послушание), и предпочитаю или уклоняться от близкого общения с ними или не заострять противоречий между нами, ведь малейшее отторжение или сопротивление с моей стороны почти наверняка выведет такого человека из колеи, а то и взорвет. Оказывается, напористые и властные люди на самом деле много чаще слабее иных скромных тихонь, поскольку их амбиции и уверенность в себе подпитываются не из чистого источника и имеют в себе некий злой корень, которых их же и делает столь уязвимыми и ранимыми. Медицине этот ядовитый корень известен давным-давно, — гордыня, которая толкает людей властвовать над другими, но при этом «снедает» тех, в ком живет…
* * *
Почему так притягательны были для меня, еще совсем маленькой и потому непредвзятой в своих пристрастиях эти старофранцузские мирные картинки деревенской жизни? Не потому ли, что с них смотрело на меня некое совершенство образа жизни, облекшегося за многие столетия в некую полностью соразмерную душевному строю народа форму? «Дух творит формы», — говорил знаменитый хирург и святитель Лука (Войно-Ясенецкий). Эта форма, этот особенный старофранцузский жизненный уклад отзывался в моем сердце и влек к себе.
Уют! Вот оно магическое и очень таинственное слово… Нужно ощутить в полной мере холод бескрайних миров вселенной, трагические реалии земного бытия человека, хоть разок, хоть на краткий миг прикоснуться к смертной муке разлучения души с телом, чтобы понять и оценить, что значат старые стены родного дома, любящая семья, древний строй и стародавние обычаи жизни, — чувство устойчивости и неизменности, противостоящее краткосрочности и хрупкости нашего бытия.
Да… Противостоящее, — но ведь лишь на время, до того момента, когда все это будет мгновенно отрезано от нас перед нашей встречей с Богом совсем один на Один — лицом к Лицу.