Посылаю тебе мою фотографию. Если можешь, то пересними мою карточку в Кавказском костюме снятой у Машуры в квартире и другую кабинетную, где я снят с тремя товарищами. Книга обо мне выходит, хотел бы поместить эти карточки.
Обнимаю тебя и детей.
Твой Джон.
Внучка миленькая, поцелуй ее от меня».
«13 декабря 1947
Ghon D. Graham
Hotel Luzern
Lugano (Ticino)
Sviss
Дорогая Жука — спасибо тебе за письмо. Я рад, что ты наконец, получила краски. Спасибо за фотографию Маи, она молодцом. Хочу тебе послать несколько итальянских детских книг для младенческого возраста иллюстрированные в красках с движущимися частями. Прямо произведения искусства — ничего лучше я не видел. Я только что вернулся из Италии и собираюсь провести здесь в Швейцарии несколько недель, на коньках побегать ведь я делаю фигурную езду на коньках, — так это называется? Словом фигурное конькобежничество. А потом уеду в Италию, где я думаю поселиться на некоторое время, если удастся. Я как-то просил тебя несколько раз написать мне день твоего рождения — т. е. только число и месяц, укажи так же по которому стилю ты считаешь, лучше мне дать по старому (…)»
Когда бабушка скончалась, через некоторое время мы с мамой разбирали ее вещи: не то, что лежало в несгораемом шкафу, а то, что было в ящичке ее маленького старинного еле живого письменно стола, который когда-то во время учебы в гимназии подарил ей отец. Там был заветный ящик. Он почти всегда при жизни бабушки был закрыт, а в ящичке — я видела несколько раз, — лежало уже совсем ветхое черное шелковое портмоне, которое бабушка купила в ту поездку в Лондоне в 1929 году. Я знала, что там она хранила самое заветное. Она и сама мне о том говорила, но мы с ней бумажничек этот открывали редко: она только показывала мне воздушный лепесточек настоящего золота с куполов Новгородской Софии. Ведь в Новгороде она работала, пожалуй, больше всего.
И вот теперь мы с мамой смогли увидеть, что же хранила как самое заветное наша бабушка. Мы увидели наши собственные маленькие карточки, небольшую фотографию молодой Веры Егоровны и отца — Александра Александровича Микулиных, старинную прапрабабушкину брошку из Плутнева — ту самую… И единственный конверт с письмом.
Это было последнее предсмертное письмо деда из Парижа 1958 года. Через три года он скончался в Лондоне. Но после этого письма, вероятно, в Москву он уже больше не писал…
В нем он впервые в жизни обратился к Кате по имени:
«16 juin 1958
Дорогая Катюшка, давно тебе не писал. Мне уже перевалило за 70 лет. Вот уже сорок лет как я уехал из Москвы. У вас многое новое, конечно. Хотел бы знать, живы ли вы и здоровы, вот и все. Я сейчас здесь в Париже, если можешь, напиши мне сюда. Я пишу и занимаюсь метафизикой. Жена моя последняя была большой доброты — несмотря на мой трудный характер. Она скончалась два с половиной года уже от рака после страшных страданий. Теперь я одинок совершенно. Довольно тяжело.
Я всегда о вас всех думаю, конечно. Может быть больше сейчас, чем когда — либо. Буду ждать письма. Обнимаю вас крепко.
Твой Джон.
Hotel Saint-Romain. Paris I. France»
Для меня последние письма деда стали одним из самых больших откровений…
На коллаже работы
Фото из семейного архива публикуется впервые.
Эпилог
…Так сложилось, и возможно, промыслительно, что работа над последними страницами этой книги пришлась на последние дни уходящего 2011 года, и, может быть, именно поэтому или еще по каким-то более глубоким и мне неведомым мотивам, — взять хотя бы шторм, пронесшийся по северным странам Европы и захвативший наши края как раз в те самые дни, — ощущение драматизма истаивающего и уходящего в Вечность, но напоследок настойчиво о чем-то и толкущего в сердце бытия было очень сильным. И я дерзнула нарушить традиционный классический «протокол» эпилога…
…Монотонно била о рамы плохо закрытая балконная дверь, а за ней в окнах неистово, словно безумные дервиши раскачивались из стороны в сторону и мотали у моих окон свои худые гривы высокие березы, будто собирались они, мучимые болью, вымести своими волосами московские улицы.
Мокрый асфальт — никаких следов от щедрых снегопадов и белоснежных перин, которые еще давеча погружали Москву в благостную дрему. Теперь же все нервы города были оголены. И всё вместе, — и эта буря, и то далекое, но реально бывшее, что вспомнилось мне тут же при виде этих раскачивающихся словно от нестерпимой боли берез, — все сошлось в узел к последней точке этой книги, понудив меня еще раз пережить те мгновения прошлого, которые я всегда уклонялась вспоминать, с содроганием понимая, что только чудная великая сила милости Божией сохранила меня тогда, хотя сохранять меня было вовсе не за что…