Без натяжки смело можно было назвать Анну Николаевну воплощением русского XIX века. Она была столбовой дворянкой с очень глубокими родовыми воспоминаниями (Стечькины были записаны в 6-ю часть древнего дворянства родословных книг Тульской губернии), хранительницей преданий чуть ли не со времен «Начальной летописи». Треть жизни ее прошла при крепостном праве со всем присущим тому времени самочувствием, реалиями и привычками. Анна Николаевна была типичной русской помещицей, укорененной в усадебной жизни, погруженной в стихию природы, свободы и широкого дыхания пространств, и в то же время никоим образом не страдала провинциальной ограниченностью — ни по складу души, ни по образованию и мышлению.
В ней жило удивительное сочетание природно-опытного и культурно выделанного знания: крестьянского трудолюбия (бедная недоходная усадьба, условия жизни, понуждавшие входить во все тонкости крестьянской работы и тяготы хозяйствования), непраздности, а, значит, и способности постигать жизнь в ее библейской первоосновной простоте («в поте лица твоего снеси хлеб твой…»), и истинно дворянского творческого чувства свободы и достоинства.
И все это вместе, пронизанное всегдашним искренним предстоянием пред очами Бога, хождением перед Богом, порождало тот единственный и неповторимый русский пушкинский дворянский тип, который поэт нес и в самом себе (дивный многозначащий, типично русский союз Александра Сергеевича и крепостной няни) и промыслительно запечатлел в образах героев «Капитанской дочки» и «Онегина», где выморочный герой-Петербуржец сопоставляется с чудным цветком русской дворянско-деревенской стихии — девочкой Таней. Но более всего, пожалуй, характер, образ и дух Анны и ее воспитания был близок духу «Повестей Белкина», неповторимому духу старинной русской жизни, русского благочестия и непременного свойства его — подлинной простоты, которой дышат и сохранившиеся до наших дней письма Анны Николаевны…
У прапрабабушки Анны Николаевны был дар слова от Бога, сбереженный от древнерусских корней, от того великого духовного дарения, которое когда-то щедро излилось на зачинавшийся и мужавший русский народ вместе с «миром излиянным» языка церковного-славянского. Тот русский язык был единым и пребогатным целым, диапазона всеохватного — земля и небо, и «гад морских подземный ход», свидетельствовал он о полноте национальной жизни, о богатстве оттенков ее, о разнообразии, глубине, широте и великодушии сердца народного, о самобытности характера его — непобедимого и в своем смирении, и в своей удали бесшабашной, и в своем заветном национальном желании объюродеть пред Богом, — то есть взять вот и отдать Богу совсем все — влоть до рассудка своего, до своего места и чина в этой человеческой жизни.
Именно язык этот исполнял (наполнял) духовной силой весь огромный жизненный опыт народа, возделывавшего гигантские пространства, сохранявшего притом и тепло и свет души, и поэзию жизни, которая в истинном своем понимании и есть обоженность. Намеренно употребляю это слово «обоженность», поскольку религиозность — слово не русское и не только по своему происхождению. Оно недостаточное, в своем оземлененном отражении определенных этапов погружения человека в безбрежную стихию Веры и определенных, ограниченных и оТграниченных отношений человека с Богом.
Прежним русским людям больше соответствовало понятие «обоженность» — но, конечно, не в прямом и строгом его богословском понимании, которое ставит обожение человека целью всей его жизни, синонимом совершенства и святости. Можно ведь употреблять понятие «обоженность» и в несколько более широком плане — как констатацию пребывания человека в Боге, в определенной духовной близости, или точнее — в устремленности к Нему, в особенной (дарованной Самим Богом) любви Божией — способностью слышания сердцем первично коснувшейся человека любви Самого Бога…
Анна Николаевна говорила по-русски так же замечательно хорошо, как, наверное, та же пушкинская Арина Родионовна. Отличаясь от нее разве что свободным владением несколькими иностранными языками. При этом, — что поражает! — чужестранной лексики она в русский язык никогда почти не примешивала. Это были редчайшие исключения. И сама этого не делала, и детей с внуками от того строго блюла, не позволяя, как она говорила, коверкать язык. На страже языка стояла ее вера, а язык — на страже ее Веры: инстинктивно чувствуя и сознавая, что чуждое слово несет и чуждое понятие, чуждый дух, который Вера отторгает, а если не будешь осторожно блюсти свою речь, то рано или поздно «исковерканный» язык начнет отторгать от тебя твою Веру.