Нигде — ни в документах, ни в собственных письмах, ни в воспоминаниях об Анне Николаевне я не заметила и тени предчувствий о том, что именно так и будет, что чудесный, сверкающий на ослепительном солнце, весь словно литой из золота старинный корабль русской жизни на полном своем царственном ходу вдруг взлетит на скалистую мель… А именно таким однажды и приснился мне этот корабль: летящий под солнцем по верху синих волн, на легчайшем стремительно-победительном ходу — величественный и мощный — и вдруг неожиданно высокий, на той же скорости, — по инерции мощного хода — взлет его брюхом по камням на крутизну склона, почти вертикальную, невесть откуда взявшегося на пути корабля …
Правда, потом в этом удивительно красочном сне было показано, как, нырнув с изумрудно зеленой травяной лужайки в яркие, сверкающие под слепящим полуденным солнцем (как у Достоевского в «Кроткой»: «солнце мертвец») слишком пронзительной, тревожной синевой, и, может быть, потому пугающие воды (трава и воды очень большой, даже может быть, бездонной, глубины, были на одном уровне), мы вытащили такой же золотой, как корабль, церковный подсвечник с горящими на нем свечами.
Удивительное это было и устрашающее зрелище: полуденные, палящие лучи солнца, обманно-притягательная сверкающая синь бездны вод, пронзительная зелень топкого берега и пылающие церковные свечи…
Но мы выжили. И обрели себя под монастырскими сводами (может, трапезная?) с начисто выбеленными древними арками и нишами. За окнами ревел непроницаемый мрак, и кто-то сказал, что надо бы закрыть окно. Окно закрыли, к торцу стены придвинули стол, и опять кто-то сказал, что постелить на него надо ту, спасенную с корабля скатерть, а мне прямо во сне подумалось, что речь идет не о скатерти, а об антиминсе, а значит, этот стол — для нас, но не для чая, а это престол для Божественной трапезы…
И было в этой комнате под сводами совсем немного людей. И эти люди были какие-то мы. С закрытыми окнами было тихо, мирно, — совсем хорошо, если можно было бы забыть, или хотя бы не думать о черноте, беснующейся за окном…
* * *
А думать хотелось и вот еще о чем… Устояли бы мы перед этими угрозами если бы в нас были не беспринципное рабское соглашательство со временем, а не опосредованная временем и обстоятельствами любовь? Если бы рвалось сердце человеческое, не взирая на давность, на наглую очевидность смерти, — и к усопшим, и к грядущим в мир, которых тоже хотелось бы, жалеючи, предупредить, как евангельский богач, желавший хотя бы братьям своим что-то передать из ада об узнанной им (слишком поздно!) правде жизни и смерти («Смотри, как он чрез наказание пришел к сочувствию другим», — комментировал это место в своем Толковании на 16 главу Евангелия от Луки св. Феофилакт Болгарский).
Но смогла бы любовь явить свою охранительную силу, сумела бы обрести ее вне глубокой и подлинной веры в Бога и чувства осязания реальности Его мира? Это ведь вне Бога — время невозвратно, и всё живущее — бренно, и будущее всегда берет верх над прошлым, обесценивая тем самым и неуловимое настоящее. И место Бога и Его Промысла в сознании людей узурпирует идол верховодящего всем в жизни людей прогресса.
Тут даже и усердно-научная любознательность в отношении прошлого становится всего лишь праздным интересом, а потому не только бесполезным, но и вредным для души человеческой занятием, все тем же рабским служением фараону по имени «время». Вне Бога в нем нет жизненной необходимости, оно не способно влиять на глубинную механику человеческих существований, не может именно поэтому быть хранителем живых связей времен и поколений. Правильно прочитывать и понимать реалии минувшего оно тоже неспособно. Это праздное (свободное от Бога) любопытство порождает чудовищные исторические фантомы и фальшивки, которыми, как правило, умельцы манипулируют в угоду своим сиюминутным политическим корыстям и страстям.
Анна Николаевна любила свое прошлое и всегда оставалась неизменно верна семейным преданиям и родовому чувству. Это было органической частью ее собственной жизни. Но вот уже внучки ее — Вера и Катя, бесспорно любившие эти уютные и тихие вечера с бабушкой и ее старинные рассказы, уже всецело жили в ином — своем, следовательно, оторвавшемся от прошлого времени. Родовая старина воспринималась ими уже отстраненно, совне — эстетически. С насущными реалиями их жизни и тем более их будущего прошлое семьи из бабушкиных рассказов уже сердечно, глубинно и тем более реалистично-физически в их восприятии почти никак не сопрягалось.