Никто, разумеется, в нашей семье не сомневался о том, что Верочка в 1914–1916 годах посещала Г. Распутина и хорошо знала всю обстановку его жизни этих лет. Тем более, что в те же годы, посмотреть на Распутина выбралась в Петербург и Верина сестра Катя, о чем тоже оставила выразительные, хотя и краткие воспоминания, которые были написаны ею в 1960 году (они хранятся в домашнем архиве) — задолго до того, как возродился к этой теме общественный интерес. Это было личное любопытство Кати, выдумывать что-либо ей было совсем не с руки. Да она и вообще никогда не лгала — не та порода была у человека…
Наконец, не выдерживал критики сравнительный анализ текстов. В особенности, повести веры Александровны «Сестра Варенька», изданной в 1916 году, а так же ее неизданных очерков, посвященных ее путешествиям (1914 г.) по Поволжью и встречам с «живыми богами» хлыстовства.
Меня же в этих скандалах и спорах занимали не только наветы, которые достаточно легко отбрасывались в сторону — никто не предполагал, что у Веры Александровны остались родные и единственная внучка, и что замолвить за нее слово будет кому, — меня гораздо глубже занимало другое: отчего сумело возыметь такую страшную власть над сердцами того поколения и учение хлыстов о «спасительности греха», категорически отвергаемое учением Православной Церкови, и прочие чудовищные эксперименты «неохристианства», а затем церковного обновленчества, в сущности и приведшие в конечном счете к русской катастрофе, ибо «Бог поругаем не бывает» (Гал. 6:7).
Все фотографии из семейного архива публикуются впервые.
…Когда бы не восходил на сердце милый и горький образ Веры, Верочки, Веры Александровны Жуковской, двоюродной бабушки моей, перед глазами сразу из сумрака памяти проступает вполне живая картина с огнем, цветом и даже запахом готовящегося деревенского обеда… Я вижу основательный двухэтажный бревенчатый сруб с теплым, обжитым углом внизу, русскую печь, в устье которой пыхтят в чугунках густейшие русские серые щи, томится гречневая каша, — розовая кудесница от щедрот здешних ореховских медоносов, — дух ее незабвенный и поистине родной, аж до сердца доходящий, наполняет всю горницу. Рядом уже ближе к краю стоят крыночки с румяным солнечным варенцом…
А еще чуть сбоку — горячий белый кафель, к которому так весело прижиматься в ненастные от подбирающейся к нам осени дни, когда дождь мощной своей дланью стелет и стелет все вокруг, и леса, и поля, и надсадно гудит и волнуется старый парк, и вторят ему струи, бубнящие в огромные старинные почерневшие бочки по углам дома, а ты, греясь, уже предвкушаешь, как под распогоживающимися небесами зачавкают сладко под изумрудными травами лужайки дождевые воды, и ты по утру, когда разом отзовутся солнцу все эти изумруды своим торжествующим сверканием безгрешной жизни, — и ты полетишь шлепать по этим, родимым, влажным травам босиком, набираясь памяти о чудной силе и этой чистоте Божиего Творения на всю оставшуюся жизнь…
Хорошо тут греться, да разглядывать чудный молчаливый мир, раскрывающийся пред тобой… Большой старинный умывальник с мраморной доской, старым бронзовым тазом и таким же бывалым кувшином, вызывающим какие-то смешанно-непонятные щемящие чувства, словно все-таки что-то пытаются сказать они тебе, но — что? Слышу, слышу!.. Да вот беда: расслышать-то не могу…
А над ними старое, венецианское, надтреснутое, с местами уже сползшей амальгамой, какое-то «дымное», волшебное зеркало. Задержи в нем взгляд на мгновение, — и увидишь то, чего в комнате нет: Верину прошлую жизнь, — манящую своей страшной непохожестью на все то, чем и как живем теперь мы, или тем более я, но при том такую печальную, даже и скорбную, такую горькую жизнь не унывавшей, и так и не сдавшейся когда-то красавицы, — обаятельной молодой писательницы, а затем ореховской чуть ли не затворницы, которую окрестные крестьяне называли «ореховской барыней».