Это было последнее предсмертное письмо деда из Парижа 1958 года. Через три года он скончался в Лондоне. Но после этого письма, вероятно, в Москву он уже больше не писал…
В нем он впервые в жизни обратился к Кате по имени:
«16 juin 1958
Дорогая Катюшка, давно тебе не писал. Мне уже перевалило за 70 лет. Вот уже сорок лет как я уехал из Москвы. У вас многое новое, конечно. Хотел бы знать, живы ли вы и здоровы, вот и все. Я сейчас здесь в Париже, если можешь, напиши мне сюда. Я пишу и занимаюсь метафизикой. Жена моя последняя была большой доброты — несмотря на мой трудный характер. Она скончалась два с половиной года уже от рака после страшных страданий. Теперь я одинок совершенно. Довольно тяжело.
Я всегда о вас всех думаю, конечно. Может быть больше сейчас, чем когда — либо. Буду ждать письма. Обнимаю вас крепко.
Твой Джон.
Hotel Saint-Romain. Paris I. France»
Для меня последние письма деда стали одним из самых больших откровений…
На коллаже работы
Фото из семейного архива публикуется впервые.
Эпилог
…Так сложилось, и возможно, промыслительно, что работа над последними страницами этой книги пришлась на последние дни уходящего 2011 года, и, может быть, именно поэтому или еще по каким-то более глубоким и мне неведомым мотивам, — взять хотя бы шторм, пронесшийся по северным странам Европы и захвативший наши края как раз в те самые дни, — ощущение драматизма истаивающего и уходящего в Вечность, но напоследок настойчиво о чем-то и толкущего в сердце бытия было очень сильным. И я дерзнула нарушить традиционный классический «протокол» эпилога…
…Монотонно била о рамы плохо закрытая балконная дверь, а за ней в окнах неистово, словно безумные дервиши раскачивались из стороны в сторону и мотали у моих окон свои худые гривы высокие березы, будто собирались они, мучимые болью, вымести своими волосами московские улицы.
Мокрый асфальт — никаких следов от щедрых снегопадов и белоснежных перин, которые еще давеча погружали Москву в благостную дрему. Теперь же все нервы города были оголены. И всё вместе, — и эта буря, и то далекое, но реально бывшее, что вспомнилось мне тут же при виде этих раскачивающихся словно от нестерпимой боли берез, — все сошлось в узел к последней точке этой книги, понудив меня еще раз пережить те мгновения прошлого, которые я всегда уклонялась вспоминать, с содроганием понимая, что только чудная великая сила милости Божией сохранила меня тогда, хотя сохранять меня было вовсе не за что…
Много позже открылась мне тайна святой Божественной Любви, которой должен подражать всякий человек, глядя на страждущего брата, слыша «воздыхания окованных» грехом, когда каждый день, отходя ко сну и крестя свой одр, словно божественный нектар в устах испытывала я каждое слово молитвы святого Иоанна Дамаскина: «Аще чистого помилуеши, ничтоже дивно, и аще праведного спасеши, ничтоже велие, но на мне грешнем удиви милость Твою…».
…В такую же вот пронизывающе ветреную зимнюю ночь, подстать только великопостным мартовским холодам, когда стынут не тела, но шествующие за Господом на Голгофу души, и случилось мое тогдашнее внезапное и безрассудное бегство…
Был поздний ноябрь, а может, даже и ранний декабрь, холодный, сырой и бесснежный, ночь бездомности и безвременья, какое, казалось бы, только одна молодая сила может подъять и претерпеть, сколько бы это безвременье не преследовало ее бедную, дотянув все-таки до того долгожданного часа, когда придет этому безвременью конец и настанет для человека, наконец-таки, подлинная жизнь, которая в идеале у каждого Божьего призывника должна, рано или поздно, претвориться в ж и т и е, обретшее свой смысл, устремленное к Богу с такой силой, с какой несся на «источники водные» тот божественный елень, сжигаемый нестерпимой горечью безбожного бытия: «Имже образом желает елень на источники водныя, сице желает душа моя к Тебе, Боже» (Пс.41:2–3).