Он продал свое пальто, чемодан и остатки подарков Потцлоха. Затем были проданы вещи Рут – кольцо матери, платья и узкий золотой браслет. Оба не очень печалились по поводу этих утрат – ведь они жили в Париже, и этого было достаточно. Была надежда на будущее и было чувство безопасности. В Париже, городе, давшем приют всем эмигрантам двадцатого века, царил дух терпимости. Здесь можно было умереть с голоду, но людей преследовали ровно настолько, насколько это было абсолютно необходимо. И этим стоило дорожить.
Однажды в воскресенье Марилл повел их в Лувр. В эти часы вход был бесплатным.
– Сейчас зима, и надо как-то убить время, – сказал Марилл. – Какие, собственно, у эмигранта проблемы? Голод, жилье и время, которое некуда девать, – ведь работать ему запрещено. Голод и забота о крыше над головой – вот два смертельных врага. С ними он должен бороться. Но время… Огромное, пустое, бесполезно уходящее время; этот притаившийся враг разъедает и подтачивает энергию, нескончаемое ожидание рождает усталость, а смутный страх парализует силы. Оба первых врага атакуют эмигранта в лоб, и ему приходится либо обороняться от них, либо погибнуть; время же атакует и разлагает его. Вы оба молоды. Так не торчите же попусту в различных кафе, не скулите, не поддавайтесь усталости! Если иной раз станет невмоготу, отправляйтесь в великий зал ожидания Парижа – в Лувр. Зимой там хорошо топят. Уж лучше горевать, стоя перед картиной Делакруа, Рембрандта или Ван Гога, нежели сидеть за рюмкой водки или предаваться бесплодным сетованиям и бессильной ярости. Это говорю вам я, Марилл, который, вообще говоря, тоже предпочитает рюмку водки. Иначе я не стал бы читать вам нравоучений.
Они пошли по залам Лувра, любуясь зарей и рассветом искусств. Шли мимо веков, мимо каменных египетских фараонов, греческих богов, римских цезарей, мимо вавилонских алтарей, персидских ковров, фламандских гобеленов, мимо картин, созданных людьми великого сердца – Рембрандтом, Гойей, Греко, Леонардо, Дюрером, шли через бесконечные залы и коридоры, пока не добрались до комнат, где висели полотна импрессионистов.
Здесь они уселись на один из диванов, стоявших в середине. На стенах светились пейзажи Сезанна, Ван Гога и Моне, танцовщицы Дега, пастельные женские головки Ренуара и красочные сцены Мане. Было тихо, они сидели в зале одни, и постепенно Керну и Рут начало казаться, будто они попали в какую-то заколдованную башню, а все эти картины – окошки, из которых видны дальние миры, где цветут сады, где есть настоящая и серьезная радость жизни, большие чувства, великие мечты, где есть целостная и нерушимая человеческая душа, по ту сторону произвола, страха и бесправия.
– Эмигранты! – сказал Марилл. – Ведь эти художники тоже были эмигрантами! Их травили, высмеивали, ссылали, часто у них не было крова над головой, они много голодали, современники игнорировали их, они подвергались всяческим издевательствам, мучительно жили, мучительно умирали… Но посмотрите, что они создали! Мировую культуру! Вот это я и хотел вам показать. – Он снял очки и стал тщательно протирать стекла. – Скажите, Рут, что произвело на вас самое сильное впечатление при осмотре картин? – спросил он.
– Ощущение покоя, – не задумываясь ответила она.
– Покоя? А я думал, вы скажете: ощущение красоты. Впрочем, вы правы – в наши дни покой уже есть красота. Мы это особенно хорошо понимаем. А вы что скажете, Керн?
– Не знаю, – ответил Керн. – Пожалуй, я хотел бы иметь одну из этих картин и продать ее, чтобы нам было на что жить.
– Вы идеалист, – улыбнулся Марилл.
Керн недоверчиво посмотрел на него.
– Я не шучу, – сказал Марилл.
– Конечно, это глупо. Но теперь зима, и мне хотелось бы купить Рут пальто.
Керн понимал всю нелепость своих слов, но ему действительно ничто другое не пришло в голову, ибо он все время только об этом и думал. К своему удивлению, он внезапно почувствовал ладонь Рут в своей руке. Рут смотрела на него сияющими глазами и крепко прижалась к нему.
Марилл снова надел очки и осмотрелся.
– Человек велик в своих высших проявлениях, – сказал он. – В искусстве, в любви, в глупости, в ненависти, в эгоизме и даже в самопожертвовании. Но то, что больше всего недостает нашему миру, – это известная, так сказать, средняя мера доброты.
Керн и Рут закончили свой ужин, состоявший из чашки какао и хлеба. За все дни последней недели это была их единственная трапеза, если не считать утреннего кофе и двух бриошей, которые Керну удалось выторговать в счет платы за комнаты.
– Сегодня хлеб напоминает мне бифштекс, – сказал Керн. – Хороший, сочный бифштекс с жареным луком.
– А по-моему, он напоминает цыпленка, – возразила Рут, – молодого жареного цыпленка со свежим зеленым салатом.
– Возможно. Цыпленок, вероятно, с той стороны, где ты резала. Тогда отрежь и мне кусок. От жареного цыпленка не откажусь.
Рут отрезала от длинного белого батона толстый ломоть.
– Вот, ешь, пожалуйста, – сказала она. – Тебе попалась ножка. Или ты предпочитаешь грудку?
Керн рассмеялся.
– Рут, если бы ты не была со мной, то я бы стал роптать на Бога!