Прайен пересчитал нас. Мы поднимались все выше, и теперь земля в голубой дымке казалась пестрой. Ближние к нам облака были серыми, с мягкими краями, но как только мы удалялись, их очертания становились жесткими и резкими; облака над нами, на фоне сухого, как Сахара, неба, выглядели ослепительно-белыми. Я наблюдал, как подпрыгивает маленький шарик моего кислородного манометра, словно он жил одним дыханием со мной, и представлял, как вздымаются и опадают мои и Мерроу легкие, позволяя нам жить. Прайен снова проверил нас. Я переключил свой шлемофон на связь, и радист Ковальский слушал Би-Би-Си; некоторое время я тоже вслушивался в контральто, исполнявшее какую-то оперную арию, – возможно, то был Верди. Мы летели теперь на высоте двадцати тысяч. Музыка стала еще более страстной, а я начал населять небо созданиями своего детского мира, как вдруг Мерроу потребовал внимания:
– Прайен! Оторви-ка свой зад. Проверь нас.
Я услышал какой-то хрип и стон.
Мерроу резким движением большого пальца указал мне на выход из кабины; я отцепил многочисленные ремни и соединения, взял переносный кислородный баллон, протиснулся через бомбовый отсек, потом через радиорубку и отсек со средними турельными установками, быстро прополз по фюзеляжу и обнаружил, что Прайену худо: согнувшись в три погибели, он сидит на своем месте, и, хотя в самолете было градусов двадцать ниже нуля, он весь вспотел, кожа у него пожелтела, а когда он повернулся ко мне, я увидел, что его глаза за стеклами очков бегают, словно дробинки в застекленных коробочках-головоломках, когда их пытаются закатить в отверстия.
Я включился в коммутаторное гнездо около сиденья Прайена и доложил Мерроу, что Прайен болен, – у него либо кессонная болезнь, либо он так тяжело переносит высоту.
Мерроу захохотал и перевел машину в пикирование. Я никогда не забуду этой кошмарной сцены: гигантская «летающая крепость» с ревом падала с неба, а мои уши наполняло сумасшедшее гоготание Мерроу и взрывы его смеха. Базз немедленно сообразил, в чем дело: в разреженном воздухе верхних слоев атмосферы человек не всегда в состоянии даже икать. Прайен же славился среди нас своим желудком, способным накапливать огромное количество газов, и подчас, в течение нескольких минут без перерыва услаждал наш слух далеко не музыкальными руладами. На высоте в двенадцать тысяч Прайен снял кислородную маску, перевел дыхание и облегчился. Это помогло. Он быстро пришел в себя и снова стал скромным блондином, безучастным ко всему и замкнутым, хотя в любую минуту мог изобразить энтузиазм и постоянно твердил, что все превосходно, что наш экипаж лучший на всем европейском театре военных действий и что Джимми Дулиттл как летчик и в подметки не годится Мерроу. А вы тем временем ломали голову, искренне он говорит или имеет в виду что-то совсем другое.
Как только мы приземлились, Прайен начал тихонько рассказывать, что капитан Мерроу спас ему жизнь.
На доске около офицерской столовой появилось объявление о том, что клуб американского Красного Креста, где обычно устраивались для солдат и сержантов различные развлечения, открывает уроки бальных танцев для тех нижних чинов и офицеров, кто раньше никогда не участвовал в подобном времяпрепровождении. Мерроу – он считал себя превосходным танцором – заявил, что не откажется брать уроки, но только в виде шутки, он надеялся, что преподавать танцы будут милашки из Красного Креста, а возможно, даже девочки из кабаре, специально для него облачившиеся в форму; он и в самом деле побывал на первом уроке. И попал в дурацкое положение. Базз оказался единственным офицером среди собравшихся. Компанию ему составили человек тридцать сконфуженных солдат и сержантов – те действительно хотели научиться танцевать. Обучать будущих танцоров взялась директриса аэроклуба мисс Лобос – замечательная женщина лет пятидесяти пяти, с профилем одной из тех первооткрывательниц, что жили лет сто назад; ее все еще привлекательное лицо дышало железной решимостью, в сильных движениях сквозила подавляемая женственность. Позже я слышал, как мисс Лобос поставила Мерроу на место. Она быстро обнаружила обман и заставила Мерроу демонстрировать солдатам и сержантам замысловатые па. В общежитии, давая выход своему стыду и злости, он ни с того ни с сего с ожесточением обрушился на сержантов, что, впрочем, делал не впервые. Часто, когда речь заходила о войне, Мерроу начинал доказывать, что у всех нижних чинов, а у сержантов особенно, «кишка тонка». Они были в его глазах бандой лодырей, только тем и озабоченных, чтобы уклониться от работы и опасности. Но на этот раз Мерроу превзошел сам себя, особенно если учесть, каким пустяком все это было вызвано, – какая-то отвратительная вспышка ненависти, изливаемой в яростной и грязной ругани, – поток беспочвенных, набивших оскомину обвинений в слабости, несоответствии, увиливании и трусости.