С помощью удивительного, единственно еще не утраченного, рефлекса Мерроу удалось предотвратить переход машины в штопор, однако я, распластавшись поперек сиденья со свисавшими в открытый люк ногами и пытаясь осмыслить происходящее, позже его, хотя и на секунду-другую, понял, что мы все же не падаем. Я ощущал мощный вибрирующий столб ледяного воздуха, стремившийся вверх мимо моих ног, подобно спутной струе воздушного винта, прогоняемой через воронку, и, кажется, догадался, что с нами случилось: нос самолета сыграл роль открытого конуса воронки, а узкий проход между нашими с Мерроу сиденьями - роль горлышка, из которого с неменяющимся направлением вылетал этот миниатюрный смерч при температуре в тридцать четыре градуса ниже нуля. После того как мой слух несколько оправился от грохота первого взрыва, похожего на близкий удар грома, только значительно сильнее, я стал различать другой неприятный звук - звук двигателя, вышедшего из управления и работающего с перебоями. Слева от меня тоже, видимо, проникали струйки воздуха, и я решил, что маленькие осколки шрапнели пробили приборный пульт, но не испытывал никакого желания взглянуть на него и даже не поднял головы. Я пытался разобраться в потоке собственных чувств, таких же быстрых и холодных, как ветер в ногах. Страх охватил меня уже в тот момент, когда я увидел, как на нас устремились "мессершмитты" - уже тогда мне показалось, что именно этот заход немецких истребителей окажется для нас роковым, и я почувствовал парализующий, цепенящий страх, послуживший причиной моего бессмысленного поведения в истории с бронежилетом. Взрыв в одно мгновение превратил мой ужас в ярость. Это не был благородный гнев в адрес гуннов, а скорее ярость оттого, что постыдная трусость - да, да, прежде всего я подумал о своей постыдной трусости! - может решить мою участь. Я не допускал и мысли, что меня могут убить, однако, продолжая лежать на животе, представил себе, как ребята в общежитии судачат об "этом фрукте Боумене", позволившем себя сбить и обреченном провести остаток войны в лагере для в
оеннопленных; со слепой яростью я гнал от себя мысли, что именно к тому и клонится дело. Все это пронеслось в моем сознании в одно мгновение, как первая реакция на нависшую опасность. И только потом, благодаря выработавшейся способности ощущать телом все эволюции полета, я понял, что наша машина занимает относительно горизонтальное положение; мы летели, а не падали.
Я втащил себя на сиденье и, прежде чем застегнуть ремни и подсоединиться к переговорному и другим устройствам, взглянул на Мерроу; по-видимому, он отделался лишь незначительной царапиной на правой щеке. По укоренившейся привычке, я мгновенно перевел взгляд на приборную доску и обнаружил, что стрелка прибора, контролирующего двигатель номер два, скачет, как в осциллоскопе; на этот раз я не решился выключить двигатель без санкции Мерроу, потому что с оставшимися двумя мы должны были потерять скорость и отстать от соединения. Но и времени нельзя было терять, ибо двигатель сотрясался так сильно, что, казалось, вот-вот оторвется; я постучал Мерроу по плечу, показал рукой в перчатке на второй двигатель и жестом изобразил выключение. Мерроу пожал плечами. Каким красноречивым в своем безразличии показалось мне пожатие этих огромных плеч! Я выключил двигатель, и несмотря на сильную вибрацию, воздушный винт остановился во флюгерном положении. Приборная скорость самолета немедленно упала до ста тридцати в час, наш самолет летел теперь на двадцать пять миль медленнее, чем все соединение. Я взглянул и обнаружил, что "Тело" находится футов, вероятно, на триста ниже остальных машин нашей эскадрильи, и отчетливо ощутил облегчение при мысли, что наше соединение так огромно и что мы еще некоторое время сможем лететь среди своих, прежде чем останемся в одиночестве.
Я сказал - отчетливо. Мои чувства, мысли, переживания отличались такой же быстротой и ясностью, как и во время рейда на Киль, когда на самолете возник пожар.