– Нет. Но когда мы вернулись, она тут как тут – сидит себе на пне и спит. Шелковое платье. Новехонькие башмачки. Черные такие и блестят, будто маслом намазаны.
– Вот как? Хм. Была тут одна девушка в доме за Оленьим Ручьем. Белый ее все взаперти держал. А прошлым летом его нашли мертвым, а девушка та исчезла. Может, это она? Говорят, он ее взял, когда она еще совсем младенцем была.
– Зато теперь, похоже, ведьмой стала.
– Так это она тебя выгнала? Не то, что я тебе о Сэти рассказал?
Поль Ди содрогнулся с головы до ног. Холод вдруг пронизал его до мозга костей, так что он стиснул колени. Он не знал, то ли это из-за скверного виски, то ли из-за ночей, проведенных в погребе, а может, какой-нибудь заразы, подхваченной на бойне, или из-за железных удил, петушьей улыбки, поджаренных ног, смеющихся мертвецов, из-за шипящей в огне мокрой травы, дождей, цветущих яблонь, из-за железного ошейника, Джуди с бойни, Халле с перемазанным маслом лицом, белой призрачной лестницы, вишневого деревца на спине, камеи на тонкой шейке, из-за осинки, лица Поля Эй, свиной колбасы или утраты своего красного, красного сердца.
– Скажи-ка мне вот что, Штамп. – Глаза у Поля Ди были воспаленными и слезились. – Скажи мне только одно: сколько же может вынести жалкий ниггер? Скажи мне, Штамп, сколько?
– Все он может, – сказал Штамп. – Все может вынести.
– Почему? Почему? Почему? Почему? Почему?
Часть III
В 124-м было тихо. Даже Денвер, которая считала, что знает о тишине все, удивлялась, поняв, что может сделать с человеком голод: заставить его быть тише воды, ниже травы. Ни Сэти, ни Возлюбленная, казалось, не думали об этом или им было все равно. Они были слишком заняты, сберегая силы для сражений друг с другом. Так что Денвер должна была первой шагнуть в мир и погибнуть – иначе умрут они все. Кожа между большим и указательным пальцами на руке ее матери стала тонкой, как китайский шелк, и в доме не нашлось ни одного платья, которое не висело бы на ней как на вешалке. Возлюбленная поддерживала голову ладонями и засыпала на ходу; кроме того, она постоянно ныла, требуя сладкого, хотя с каждым днем становилась все толще, будто распухала. В доме не осталось ничего, кроме двух кур-несушек, и вскоре придется решать, что лучше: время от времени одно яйцо или две жареные курицы сразу. Чем голоднее они становились, тем больше слабели; чем больше слабели, тем становились тише – и это было лучше яростных споров, ударов кочергой о стену, воплей и плача, которые последовали за тем счастливым январем, когда они только играли. Денвер тоже порой присоединялась к их играм – сдержанно, немного настороженно: она несколько отвыкла от подобных забав, хотя веселее их не было ничего на свете. Но с тех пор как Сэти увидела тот шрам, кончик которого неизменно притягивал взгляд Денвер всякий раз, когда Возлюбленная раздевалась – будто слабая тень странной улыбки в самом потаенном месте, под нежным подбородком, – с тех пор как Сэти увидела его, провела по нему пальцем, закрыла глаза и долго не открывала их, обе они отлучили Денвер от своих игр. Игр с шитьем, готовкой, причесыванием и переодеванием. Эти игры ее мать полюбила настолько, что стала с каждым днем все позже и позже уходить на работу, пока не случилось то, что и должно было случиться: Сойер велел ей больше не приходить вообще. И вместо того чтобы начать искать другую работу, Сэти все больше и больше времени проводила с Возлюбленной, которой всего было мало: игр, колыбельных, обновок, сладких поскребышков со дна сковородки, пенок с молока. Если несушки приносили только два яйца, Возлюбленная получала оба. Сэти словно потеряла разум – как бабушка Бэби, когда мечтала о розовом цвете и не желала делать ничего из своих прежних обычных дел. Но Сэти сходила с ума немного по-другому, хотя бы потому, что, в отличие от Бэби Сагз, она совершенно отлучила от себя Денвер. Даже ту песенку, которую она раньше пела Денвер, она теперь пела одной лишь Возлюбленной: «Высокий Джонни, широкий Джонни, не покидай меня, мой Джонни».