Милый Дом был совсем крошечной фермой по сравнению с теми усадьбами, где она работала прежде. Мистер Гарнер, миссис Гарнер, она сама, Халле и четверо парней, трое из которых носили имя Поль, – вот почти и все обитатели Милого Дома. Миссис Гарнер напевала за работой; мистер Гарнер вел себя так, словно весь мир был для него игрушкой, которой ему необходимо всласть наиграться. Никто не требовал, чтобы она работала в поле – у мистера Гарнера со всеми полевыми работами справлялись пятеро парней (и ее Халле в их числе), – что она воспринимала как милость Божью, потому что все равно не выдержала бы этого. Вместе с Лилиан Гарнер, которая что-то напевала себе под нос, она готовила еду, консервировала овощи, стирала, гладила, делала свечи, шила одежду, варила мыло и сидр, кормила цыплят, свиней, собак и гусей, доила коров, сбивала масло, топила сало, растапливала плиту… В общем, ничего особенного. И никто ни разу ее не ударил, не сбил с ног.
Бедро у нее болело постоянно – но она никогда никому не жаловалась. Только Халле, который всегда был рядом, знал, с каким трудом она ходит, знал, что в последние четыре года для того, чтобы лечь в постель или встать с нее, она поднимает больную ногу обеими руками. Именно поэтому он и затеял разговор с мистером Гарнером, как ему выкупить ее, чтобы она для разнообразия смогла посидеть и немного отдохнуть. Милый мальчик Единственный человек на свете, который сделал для нее что-то действительно стоящее: заплатил за нее своей работой, своей жизнью, а теперь вот и детей своих ей отдал, чьи голоса доносились до нее, пока она стояла среди грядок и раздумывала, что же это за темная сила движется сюда, носится в воздухе, примешиваясь к запаху всеобщего неодобрения. Нет, Милый Дом был, конечно, значительно лучше всех прочих мест. Еще бы. Но это было не так уж важно, потому что тоска жила у нее в сердце, в ее опустошенном сердце. Мучилась она, не зная, где похоронены ее дети, если они умерли, и что сталось с ними, если они живы, но все же знала о них больше, чем о себе самой, ибо никогда не было у нее карты, по которой находят дорогу к своей душе.
Какая она? Приятный ли был у нее в юности голосок? Была ли она хорошенькой? Была ли кому-нибудь доброй подругой? Могла ли стать любящей матерью? Верной женой? Она часто думала: была ли у меня сестра, любила ли она меня? Интересно, если бы мать увидела меня взрослой, понравилась бы я ей?
В доме Лилиан Гарнер, избавленная от работы в поле, на которой она когда– то повредила себе бедро, от той бесконечной усталости, что выхолащивала мозги, от постоянной угрозы рукоприкладства, она прислушивалась к тихому пению белой женщины, работавшей с ней рядом, видела, как светлеет лицо ее хозяйки, когда входит мистер Гарнер; и думала: здесь, конечно, лучше, чем прежде, но это не для меня. У Гарнеров, похоже, была какая-то своя, особая система отношений с рабами, к которым здесь относились как к наемным работникам – внимательно выслушивали и сами обучали их тому, что те желали знать. И еще мистер Гарнер не заставлял своих парней спариваться с женщинами. Никогда никого не приводил к ее хижине и не приказывал: «А ну-ка ложись с ней!», как это сплошь и рядом делали в Каролине. И он никогда не одалживал своих негров для подобных целей на другие фермы. Это удивляло ее и радовало, но почему-то и беспокоило. Как будет дальше: выберет ли он для них подходящих женщин сам? Ведь бог знает что может произойти, когда парнишки войдут в возраст. Ох, опасное дело затеял мистер Гарнер! Неужто он не знал, как это опасно?
Конечно знал, и его приказ не покидать без него пределы фермы был связан не столько с соблюдением закона, сколько с пониманием того, что могут натворить, вырвавшись на волю, рабы, выросшие в обществе одних только мужчин.
Бэби Сагз говорила лишь по необходимости – что она особенного могла сказать? – так что миссис Гарнер продолжала напевать себе под нос, находя новую рабыню отличной, хотя и чересчур молчаливой помощницей.
Когда мистер Гарнер и Халле обо всем договорились и Халле так сиял, словно для него не было ничего важнее на свете, чем ее свобода, она позволила перевезти себя на тот берег. Из двух равно тяжелых для нее вещей – стоять на ногах, пока не упадет, или оставить своего последнего и, возможно, единственного сына – она выбрала тяжесть, которая дарила счастье Халле, и никогда не задавала ему того вопроса, который часто задавала себе: зачем? Зачем ей, шестидесятилетней рабыне, которая едва ковыляет, точно собака с подбитой лапой, нужна свобода? Но когда она ступила на свободную землю, то все никак не могла поверить, что Халле знал то, чего не понимала она: Халле, ни разу в жизни не глотнувший свободы, знал, что лучше этого нет ничего в мире. Это даже испугало ее.