Се, стою у двери и стучу:
если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему…
Ну кто же собственным страданьям рад? … Кто б не бежал из Преисподней:
— Близок ли путь до Вавилона?
— Эдак миль пятьдесят.
— Так я попасть туда к ночи успею?
— Еще и вернетесь!
Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, первый и последний, и знал ли агнец наш святой зеленой Англии луга? Где глас остереженья? Горе вам, живущим на Земле! Но человек рождается на страдание, как искры — чтоб устремляться вверх.
В худшие минуты время полностью уходило из моего внутреннего мира боли и бессонницы. Однажды, проведя на допросе вроде бы целую ночь, я вышел наконец во дворик и увидел реку в маслянистом рассветном свете, который заливал наши клетки бледными тенями. Тут вдруг стемнело, и я понял, что был свидетелем вовсе не рассвета, а заката.
Японцы вернули предыдущего унтера на прежнее место. Он любил хлопать по столу деревянной рейсшиной или угрожающе ей размахивать, чтобы привлечь мое ускользающее внимание. «Ломакс, вы нам все расскажете». С каждым днем его агрессивность только росла.
Как-то утром меня опять привели к ту комнату — и я увидел на столе развернутую карту. Мою карту. Такую аккуратную, опрятную, точную… Унтер с переводчиком глядели в окно, повернувшись ко мне спиной. В комнате царила полнейшая тишина. Так я простоял довольно долго.
Затем они обернулись и обрушили на меня бурю притворного гнева. Очевидно, что про карту они знали с самого начала, но хотели выбить меня из равновесия. «Очень хорошая карта… Зачем вы ее начертили? Где украли бумагу, где раздобыли сведения? Должно быть, есть и другие карты, которыми вы пользовались… Где они? Собирались убежать сами? Или с другими? С кем именно?..» И постоянно возвращались к одной и той же теме: с кем мы планировали встретиться? где эти крестьяне, что обещали помочь? получали ли мы указания по радио? есть ли в деревнях свои приемники? И так далее и тому подобное.
Молодой переводчик все полнее осваивал роль следователя; похоже, начинал входить во вкус. Эта парочка разошлась не на шутку. Я едва ли не кожей ощущал, до чего они раздражены ходьбой по кругу из-за моего упрямства. В воздухе запахло грозой.
Они хотели знать, чего ради я изобразил на карте трассу ТБЖД. Я пытался объяснить, что с детства увлечен этой темой, что карту сделал как бы в качестве сувенира о Сиаме и нашей железной дороге, что мне вообще нравится знать, где какая станция расположена. А они никак не могли поверить, что хотя бы здесь я не врал: я действительно не утратил тяги все записывать, перечислять, трассировать… Я рассказывал им про поезда, говорил о стандартной ширине британских путей и о том, до чего любопытно наблюдать воочию работу метрической железнодорожной системы, излагал проблемы, связанные с экспортом локомотивов из одной страны в другую, когда у них не совпадает колея… Переводчик с трудом подбирал нужные термины, путал сортаменты, типоразмеры и весовые единицы.
Он не раз и не два переспросил: «У вас железнодорожная мания?», имея в виду, как мне кажется, принадлежу ли я к энтузиастам железнодорожного дела. Голос выдавал его всамделишное, раздраженное недоумение — и затем он взялся объяснить столь невероятное оправдание моих действий своему коллеге, который все больше наливался кровью и мрачнел с каждой преходящей минутой.
И вдруг унтер схватил меня за плечо, буквально сдернул со стула, потащил вон из комнаты стальной хваткой, больно защемив кожу под рукавом. Помню, что, стоя в наружных дверях, я видел и дворик, и речной берег, и широкий бурый поток, текущий мимо. Видел клетки, заметил в них майора Смита, и Мака, и Слейтера; а еще я увидел, что к нам «подселили» Тью со Смитом… Кстати, спустя полвека один человек, который был полностью в курсе этих дел, сказал, что сначала меня отправили в санблок, где стояла некая емкость, полная воды, и что раз за разом меня в ней топили. Человеку этому я верю, но — ей-богу! — по сей день не получается вспомнить «водные процедуры». Ничегошеньки ровным счетом: странный избирательный фильтр позволяет нам кое-что утаить от самих себя. Зато продолжение помню очень хорошо.