Мне нравилось наблюдать за тем, как эта маленькая железнодорожная сеть обретает форму под моим опосредованном руководством. К моменту отъезда из страны кое-какие из линий уже эксплуатировались при скромной колее в три фута и шесть дюймов, что лишь на семь сантиметров шире однометровой колеи, с которой я так близко познакомился в Малайе и Сиаме. Я писал письма управляющим таких же дорог — с колеей в 3 фута 6 дюймов — по всему миру, умоляя продать лишние, столь недостающие нам локомотивы. Одной из крупнейших железнодорожных сетей, работавшей на такой колее, была японская, но я не мог заставить себя к ним обратиться. У меня не было ни одного контакта с японцами после окончания войны. Не получалось сделать вид, что я способен поддерживать с Японией обычные торговые или деловые отношения.
Тем временем на нас с женой обрушилась потеря новорожденного сына. Эрик не прожил и двух дней после появления на свет в Такоради. Это был чудовищный удар для жены, приведший к дальнейшему углублению молчаливо признаваемого разрыва.
На своем посту я пробыл шесть лет. Последний год командировки я провел в Секонди, на западе Золотого Берега, в должности заместителя Агента Короны, а по сути дела наместником в самом традиционном, старомодном смысле. У меня был мой собственный округ, самый важный в стране, потому что в него входил Такоради, крупнейший глубоководный порт. Я был как бы маленький губернатор — плюс мировой судья, заместитель коронера, председатель «совета посетителей», который контролировал работу местной тюрьмы (внешне напоминавшей Утрам в миниатюре), но при всем при этом у меня не было вице-королевских полномочий старорежимного окружного комиссара, который обладал абсолютной властью. Я был одним из самых последних колониальных служащих Британии, и мы понимали, что нас вот-вот попросят на выход. Шла деколонизация, и я по мере сил попросту импровизировал в рамках тех или иных моих ролей. Скажем, в качестве судьи я должен был считать ненадежными показания как истца, так и ответчика, а решения принимать исходя из здравого смысла. Так, при разборе тяжб об опеке над несовершеннолетними я позволял детям самим решать, с кем они хотят остаться.
Героем дня был Кваме Нкрума, наиболее известный африканский националист после египетского Гамаля Абделя Нассера. Я встретился с ним во время его приезда в Секонди. Мой начальник, отвечавший за всю западную половину страны, дал обед в честь гостя, и я был в числе приглашенных. Нкрума оказался человеком любезным, с хорошо подвешенным языком, но, на мой взгляд, руководителем не того калибра. Мне казалось, что он — подобно множеству демагогов в британском парламенте — обладает недостаточной подготовкой, чтобы принять на себя столь колоссальную ответственность.
Как-то раз, когда он захотел искупаться, я одолжил ему свои плавки. Пожалуй, это был апогей моего знакомства с престолом власти!
Домой мы вернулись в 1955-м, когда работы в порту и на плотине шли уже полным ходом, а независимой Гане было всего-то два года от роду. Я рано подал в отставку — в возрасте тридцати шести — и стал раскидывать сеть в надежде заняться чем-то еще. Коль скоро эта повесть не является изложением моей карьеры, я лишь упомяну, что год отучился в Глазго на курсах кадровиков, поскольку испытывал интерес к такой работе — нынче ее назвали бы «менеджментом трудовых ресурсов», — а все благодаря личному опыту по управлению потоками людей и материалов в Западной Африке. Окончив курсы, я устроился в «Шотландский газ», предприятие коммунального газоснабжения, в отдел производственных отношений. К концу шестидесятых я уже преподавал кадровый менеджмент в Стратклайдском университете и читал лекции по всей стране.
И все эти годы требовалось делать вид, будто прошлого не было и в помине. Страдая от жутких кошмаров, я, тем не менее, отказывался воспринимать их как серьезную угрозу. Мне хотелось верить, что все давно похоронено, но Утрам не отпускал и ночь за ночью возвращался. Жена, как могла, меня успокаивала, но разрыв между нами был уже слишком велик. Я кричал по ночам, просыпался весь в поту, будто меня гнали вверх по склону с тяжелым грузом на плечах, — и потом трясся от облегчения, обнаружив, что меня окружает влажная жара Секонди или прохлада эдинбургской ночи.
С болезненным любопытством я узнавал похожие симптомы и в других, особенно в одном из коллег на Золотом Берегу: он побывал в плену у немцев и превратился в нервного, мнительного, обидчивого человека, да еще с сильно пошатнувшимся здоровьем. Но никто никогда не говорил о таких вещах, и я тоже помалкивал. Тема «моей войны» могла прозвучать лишь при обсуждении японцев. И тогда я неизменно заявлял, что ненавижу их в абсолютной, полнейшей степени.