— Запоздалое раскаяние, Михаил Дмитриевич. Расскажите-ка лучше, как вы попали в плен.
Зекунов вскинул голову и удивленно посмотрел на Федорова.
— А это к чему?
— Хотим знать о вас и это.
— Все по той же глупости и в плен попал. Да, да! Меня, дурака, жизнь все время учит и все без толку.
— Расскажите.
— Тут целая история… — начал Зекунов. — Значит, был со мной на военной службе такой человек — капитан царской, потом комбат Красной Армии Чапельский. Мы с ним всю царскую войну вместе отбыли. Почему-то он меня отметил среди других офицеров и даже вроде опекал. А в революцию вышло наоборот — я его уговорил податься в Красную Армию, и мы вместе наступали на Варшаву. В одном запутанном бою видим — плена не миновать. Ночью Чапельский подозвал меня и говорит: «Идем!» Я пошел. Спрашиваю — куда. Он говорит: «К разуму и свету». Ну, идем и идем. А он меня, оказывается, в плен привел. Он, видите ли, в красных идеалах разочаровался.
— А как с идеалами у вас? — спросил Федоров.
— Сам не знаю, а раз не знаю, значит, их нет.
— Как это так может быть? Ну, вот вы проклинаете какой-то там час. А нас вы проклинаете?
— Нет.
— Значит, все-таки какие-то убеждения у вас есть. Ну ладно… — Федоров отодвинул в сторону протокол допроса. — Я вызвал вас главным образом по поводу вашего заявления. Вам предоставлено свидание с женой.
— Когда? — выдохнул Зекунов.
— Сейчас. Вот вам пропуск на выход.
Зекунов, очевидно, не поверил и не двинулся с места.
— Возьмите! — повысил голос Федоров. — Но ровно в двадцать четыре часа вы должны вернуться. Понимаете?
— Понимаю, — еле слышно отозвался Зекунов.
— Тогда не теряйте времени, идите!
Зекунов взял пропуск, встал и медленно пошел. В дверях он остановился, оглянулся.
— Идите, идите… — сказал Федоров. — И не опаздывайте обратно.
…Зекунов вернулся около девяти, пробыв в отлучке только чуть больше часа. Казалось, он за это время постарел и похудел. Он стоял перед Федоровым и смотрел на него черными воспаленными глазами.
— Все, хватит, — говорил он, тяжело дыша, будто только что бежал. — Ставьте меня к стенке, и нечего тянуть, прошу вас!
— А больше вы ничего не хотите? — спросил Федоров.
— Что, что я могу еще желать?
— Искупить вину перед своим народом — вот что! — строго сказал Федоров.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Совещание происходило на Лубянке в небольшом кабинете председателя коллегии ОГПУ.
— Нам, товарищи, следует обсудить вопрос, у которого есть имя, отчество, фамилия и биография, — Борис Викторович Савинков, — начал Дзержинский. Тень усмешки прошла по его лицу как бы вслед сказанным словам, и он продолжал: — Безжалостная ирония судьбы — всю свою путаную, рискованную и в общем бесполезную жизнь этот человек, очевидно, мечтал стать великой личностью. Как-то, еще в самом начале века, скрываясь в Париже от царской полиции после убийства великого князя Сергея, Савинков гордо отверг предложение французских газет написать о своих похождениях террориста, он сказал: «Такие люди, как я, о себе не пишут. О них пишет история». Однако вскоре после этого он написал сам о себе весьма кокетливую книгу «Конь блед», в которой фактически отрекся от эсеровского террора и, что самое подлое, отрекся от таких своих замечательных товарищей по эсеровской партий и по террору, как казненный царскими палачами Иван Каляев. Уже одним этим Савинков заявил о себе как о человеке, для которого нет ничего святого. И дальнейшие его дела целиком это подтвердили — охотник на царских сановников, он брал у империалистов деньги на убийство Владимира Ильича Ленина. Большей беспринципности, я думаю, и быть не может. Но это наш враг, крупный враг, как бы он ни был мелок человечески. — Выпуклые скулы Дзержинского порозовели, как всегда, когда он что-нибудь принимал близко к сердцу и начинал волноваться.
У железного Феликса добрейшее сердце, оно наполнено любовью к людям, страстным желанием принести им счастье. И в этой любви к людям начиналась его холодная, беспощадная ненависть к врагам Советской власти — они были для него прежде всего врагами человеческого счастья. Ему трудно было говорить о Савинкове не волнуясь. Но он не мог позволить себе, чтобы его товарищи видели сейчас его злость, совсем не помогающую делу. Он приказал себе говорить спокойнее, и постепенно кровь отхлынула с его щек, но он не сделал даже маленькой паузы в своей речи и продолжал энергичнее: