— Я не устану удивляться вам, — сказал наконец Савинков. Голова его по-прежнему запрокинута и глаза закрыты, но он нервным движением ослабил галстук и крахмальный воротничок — так ему легче говорить. — Вы знаете мое безграничное к вам доверие и ревнуете меня к Философову. Боже! Наверно, просто скучно было бы оказаться единственным заслуживающим доверия. Ведь тогда все люди автоматически превратились бы в потенциальных обманщиков. А? — Он чуть приподнимает веки и смотрит на Деренталя, близоруко прищурясь.
— Вы знаете, Борис Викторович, степень моей преданности вам, — с достоинством отзывается Деренталь, продолжая смотреть в окно.
— Сейчас я проверю степень вашей преданности, — с непонятной внезапной злобой говорит Савинков. Он отталкивается от спинки кресла и весь устремляется к собеседнику. — Хочу, чтобы вы знали следующее: я люблю Любу, и она меня! Я обещал ей внести ясность в наши отношения, имея в виду нас троих. Да и сам я не мог бы жить без такой ясности. Особенно когда дело идет о вас — о самом близком моем соратнике, о человеке, которому я безгранично верю, которого люблю, вместе с которым я прошел такой страшный, тернистый путь, — закончил он почти торжественно, выжидательно глядя на Деренталя и удивляясь, что тот совершенно спокоен.
Александр Аркадьевич ждал этого объяснения. Он давно видел, что происходит между его женой и его вождем.
Это началось еще тогда, в Питере, в семнадцатом. И продолжалось в Москве, когда после Октябрьской революции Дерентали приютили в своей московской квартире Савинкова, скрывавшегося от чекистов. Положение тогда переменилось — более или менее устроенными в жизни были Дерентали, они жили в уютной квартирке в Гагаринском переулке. Александр Аркадьевич сотрудничал в газете. И вот однажды неожиданно к ним пришел Савинков — давно не бритый, в тужурке и желтых крагах, бездомный, затравленный погоней. Деренталь был рад, что судьба дает ему возможность «отыграться» за петроградский обед и что Люба увидит своего кумира в падении. Но радость его оказалась преждевременной: гонимый, находящийся в смертельной опасности Савинков вызвал у Любы горячее сочувствие. Он скупо и нервно рассказывал, что призван самой историей спасти Россию от большевиков и что он, не задумываясь, реками крови зальет пожар революции. Люба не сводила с него восторженных глаз.
Когда все это превратилось у них в любовь, Деренталь не заметил, да это уже и не имело теперь никакого значения. Выслушав признание Савинкова, Деренталь думал, что было бы удивительно, если бы этого не случилось.
Тем не менее услышать об этом от самого Савинкова и в такой форме Деренталю неприятно, хотя он, на удивление самому себе, совсем не испытывал острых мук ревности. Сейчас его больше тревожит другое — он боится из-за всей этой истории оказаться за бортом дела, которому искренне и преданно служит. И еще: он знает — стоит ему оторваться от Савинкова, и он превратится в ничто.
Но, несмотря на такие мысли и против своей воли, он продолжал ненужный им обоим тяжкий разговор. Глядя в окно вагона, он спрашивает кротко и скорбно:
— Как далеко зашли ваши отношения?
— Мы обсуждаем сейчас духовно-нравственную проблему, — укоризненно отвечает Савинков. Его голова снова запрокинута и глаза закрыты. — Но если уж вы этот вопрос затронули, скажу: я хочу ясности между нами совсем не для того, чтобы сегодня же лечь с Любой в постель. Просто я хочу знать, что отныне вы ей не муж…
— Я знал, что это произойдет, — шепотом говорит Деренталь, отрываясь наконец от окна. И, неожиданно повысив голос, с пафосом произносит: — Борис Викторович, запомните этот час и это место… — Он порывисто дышит, тискает свои мягкие руки. — Запомните, Борис Викторович! В этот час вы тяжело ранили беззаветно и до последнего удара сердца преданного вам человека. Но я так люблю вас обоих, и вас и Любу, что…
Савинков не дал ему договорить, схватил его руки и прижал их к своей груди:
— Никогда! Никогда не забуду этот час торжества высокой мужской дружбы и мужской верности! — торжественно произносит он.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сорокалетний, но еще очень моложавый Савинков рано утром шел не торопясь по безлюдной парижской улице. Его большие прищуренные глаза смотрели из-под темных бровей вперед холодно, не мигая, без всякого любопытства. На нем модное в талию пальто из темно-серого в елочку дорогого материала, чуть надвинута на лоб темная широкополая шляпа, на руках — тонкие кожаные перчатки кремового цвета. Он элегантен, но не настолько, чтобы это бросалось в глаза. Он не первый раз и не первый год живет в Париже. Когда у него спрашивают, любит ли он этот город, он отвечает: «Я его слишком хорошо знаю». Но для своей жизни в Париже он выбрал эту тихую улочку де Любек только потому, что она чем-то напоминала улицу его детства в Вильно.