Лето 1926 года, проведенное мной с моим сыном на даче у А.Ф. в Детском Селе
[338], было сплошным кошмаром. Он настоял на своем праве иметь ребенка у себя, и я очень много раз в течение этого лета сожалела, что не отказалась. Ребенок был в сравнительно хороших внешних условиях. Внешне я — тоже. Но я была так связана в своих передвижениях, хотя бы по Детскому Селу, что не могла без ведома А.Ф. выйти даже в парк. Поэтому я избрала своим главным местопребыванием — площадку среди ягодных кустов, защищавших ее от посторонних взоров, где я проводила многие часы, лежа на солнце, читая или вышивая. Мои немногочисленные поездки в город также контролировались, и хотя мои друзья все были в отсутствии, и в моей личной жизни не оставалось ничего кроме переписки; последняя была тоже под цензурой, как и стихи, отрывки с которых мне насмешливо цитировались за обедом. Но все это еще было сносно. Я могла не замечать А.Ф., бродившего за мной, как тень, но когда он начал снова беситься, я не выдержала. Я хотела взять с собой ребенка и уехать. Но ребенка он мне не дал; на его стороне были все окружающие, так или иначе связанные с ним материально, и мне пришлось уехать одной. Я до поздней осени ездила в Детское навещать моего сына, который, как мне казалось, одичал в мое отсутствие и неважно выглядел. Одновременно А.Ф. писал мне длинные, трогательные письма с предложением вернуться, в которых проскальзывали поучительные нотки и чувствовалось сознание превосходства. Ребенок вернулся после некоторых переговоров, и я уехала в экспедицию Кинофабрики в Туркестан.Мимолетные впечатления от окрестностей Ташкента сводились к немногому: женщины в парандже с лицами, часто обезображенными «пендинками»
[339]от плохой воды; жара, во время которой все замирает и прячется, немногочисленные развалины мечетей… И ковры, старые, которым цены нет, и новые, которые очень охотно покупаются всеми приезжими. Каждый уважающий себя кинематографист счел своим долгом обзавестись полудюжиной пестрых легких халатов, чтобы потом раздаривать приятельницам. Мы больше пожирали виноград, чем работали, передвигали рабочие часы на ближайшие к рассвету и, в сущности, не видели ни дня, ни вечера. Среди наших спутников были веселые и славные ребята, но я была отнюдь не романтически настроена, и мне было скучно. Чужое веселье, когда не можешь в нём принять участие, раздражает. Я возвращаюсь одна, запасшись хорошим количеством фруктов, которые там, действительно, чудные.Мое возвращение отнюдь не было радостным — А.Ф. проводил у моей матери часы, уговаривая ее повлиять на меня в смысле переселения обратно, грозил отобрать ребенка, и кончилось все это разрывом дипломатических сношений между ним и ею. Изредка еще получались письма самых различных настроений, но с тех пор они считают друг друга злейшими врагами. Мои отношения с матерью тоже сильно испортились из-за ее постоянного вмешательства в мою личную жизнь. Я замыкалась и молчала. Между съемочными днями бывали иногда большие промежутки. Я бездельничала, ходила в кино без всякого удовольствия, потому что занятии в «ФЭКС» е окончательно отучили меня от способности воспринимать непосредственно. Я холодно разлагала виденное на составные части, как приучили нас делать наши режиссеры, и точно разбиралась в приемах. Иногда устраивала у себя вечера с чтением стихов, музыкой и каким-нибудь изысканным ужином, который готовила собственноручно. Борис бывал у меня числе других, но не иначе, с тех пор, как сделал попытку, наскоро признавшись в любви, целоваться в маминой комнате. Это было очень глупо и некстати с его стороны, вызвало замечание мамы, что мои гости ошибаются, вероятно, думая, что попали в бардак. Я перенесла свой «штаб» в другое место, на Караванную, где можно было танцевать до утра, без того, чтобы приходили мешать; если хотелось выпить, можно было и это, не рискуя быть высмеянным кем бы то ни было. Но и это надоело, в конце концов. Компания расстроилась, все разбрелись по своим углам. Хозяин нашего логовища говорил, провожая выносимые из квартиры зеркала: «Всё пропито и проето».