Два дня после получения вести о смерти сына Сулейман отдыхал. Дважды присутствовал на конных состязаниях, принимал участие в охоте, рассматривал с коня старую сербскую церквушку. Когда любовался конями на состязаниях, вспоминал слова: "Вот представлены были ему вечером легко стоящие, благородные". Верил, что вечный бог и счастье повелителя не оставят его, - родился ведь, чтобы владычествовать, и должен исполнить свое предназначение. "И подчинили Мы Ему ветер, который течет, по Его повелению, легким, куда Он пожелает, - и шайтанов, всякого строителя и водолаза и других, соединенных в цепях". Двинулся на Стамбул. Никого не хотел видеть в дороге, кроме Ибрагима, Пири Мехмеда и старого Касим-паши. В Эдирне призвал к себе Ахмед-пашу, которого полюбил за храбрость, проявленную под стенами Белграда. Не пугало его то, что в Стамбуле свирепствовала чума, за которой шла черная оспа, безжалостно унося маленьких детишек.
Когда в Стамбуле французский посол станет через великого визиря умолять султана, чтобы он выпустил его из охваченной моровой язвой столицы, Сулейман гневно и в то же время с изумлением воскликнет: "Чего он хочет и куда бежит? Разве он не знает, что чума - это божья стрела, которая никогда не бьет мимо цели? Если бог захочет его умертвить, никакое бегство и исчезновение не помогут. Человек всегда стоит перед неизвестностью. Чума вошла и в мой дворец, но я же не оставляю его".
В столицу Сулейман возвратился без пышности, без триумфа, незаметно переправился устланной коврами султанской баркой от Силиврии, сошел на берег в садах гарема, заперся в своих покоях. Через два дня умерла его маленькая дочка, не получившая даже еще имени. Еще через восемь дней черная оспа забрала перворожденного султанского сына Мехмеда. Три маленьких тельца, поставленных в табутах[55] к ногам покойного султана Селима, забрали с собой любовь Сулеймана к Махидевран. Черкешенка обезумела от горя. Столько радости доставляла своим ладным, округлым, холеным телом и детьми, которых рожала легко, охотно и радостно, а теперь все утратила в несколько дней, и, хоть оставался в живых трехлетний сын султанский Мустафа, она чувствовала: короткие годы ее возвышения кончились без возврата.
Сулейман не хотел более видеть свою жену. Горлица подстрелена - зачем лук?
ХАМАМ
Всю жизнь в четырех стенах, заточенные заживо, погребенные. Поэтому с такой радостью вырывались раз в неделю за стены и железные ворота Баб-ус-сааде, в день, отведенный на хамам - турецкую баню, роскошь и негу Востока, блаженство для тела и для души, особенно когда душа заточена еще больше, чем тело.
Хуррем не знала, что это за хамам, и поначалу отказывалась туда ходить, довольствуясь гаремной купальней. "Чего я там не видела?" отвечала она кизляр-аге, когда тот объявлял день похода в хамам. Противно было подумать, что евнухи погонят тебя в отаре одалисок, что с целой отарой будешь плескаться в той их бане, весь день просидишь там, объедаясь, скучая, в ожидании темноты, поскольку только в сумерках можешь покидать стены гарема и в сумерках возвращаться, чтобы ни единый мужской глаз не осквернил священной собственности падишаха.
Почему же изменила самой себе и пошла наконец в хамам? Не знала и сама. Бледнело небо по ту сторону моря, над серо-синими волнистыми горами Ускюдар, над горой Бургурлю, на вершине которой сатана искушал Христа, показывая ему чарующую картину Константинополя. Тоскливо воркотала где-то в деревьях горлинка, звала ее домой, домой, домой... А где твой дом, Настася? Где твой дом? И Настася ли ты еще или уже только Хуррем? И кого тебе теперь слушать - горлинку или собственное сердце? Любовь, мудрость и птицы не знают отчизны. Они перелетны и вездесущи, как тоска и отчаянье. А ты разве перелетная? Зачем и почему ты здесь, так далеко от Рогатина, от своего дома? А где теперь ее дом? Страшно подумать. Хотела найти на блеклом небе хотя бы одну звезду, звезду не свою, но хоть для себя. В Рогатине, когда была девочкой, была у них с подружками забава - искать свою звезду. Хотелось самой яркой. Чтобы освещала всю душу, чтобы смех брызгал с ее алмазных лучей, чтобы возносилась твоя гордость в недосягаемость и беспредельность миров, выше птиц, выше облаков и самого неба. И тут небо тоже высокое, как и дома, и то же солнце, и звезды словно бы те же. Только месяц чужой. Какой-то опрокинутый, как челн, что плывет неведомо куда, а с ним отплывает твоя душа. "Ой, не свiти, мiсяченьку, не свiти нiкому!" А тут поэты ищут в месяце утешения и спасения от душевных мук: "Когда становится грустно, то надо тебе посмотреть, как по изумрудному морю плывет золотой корабль".