С неба вдруг забусил дождь-ситничек, Федосья подползла, уставила лицо напротив дыры, слизывая иссохлым языком солоноватую морось с губ; то слезы на щеках разбавились небесной влагою и напоили страдницу. Снова загремела цепь, откинулась дубовая лючина. Поддерживая рукою полу обтерханного фиолетового зипуна, опасливо нащупывая ногою перекладины, сползла княгиня Евдокия. Федосья поддержала сестру, обняла, чувствуя ладонями худобу, изжитость квелых косточек; вытонела княгинюшка, стала, как хворостина, в чем и душа живет. Стрелец достал лестницу, упало с неба в солому два наспевших бруснично-красных яблока. Ишь вот, ссадили на голодную смерть, а Господь подкинул на праздничную трапезу плодов из райского сада. Может, и зря пугал дьяк Кузьмищев? Не такой же злодей государь, ведь что-то человеческое осталось в груди, не кинет мучениц на голодную смерть. И последнему душегубу, что томится под разбойным приказом, хоть раз на день притащит служивый горячих щец... Да нет, помстилось, от сердечной тревоги намнилось дурное. И еще не глядя друг на дружку, отстранились сестры по углам темнички и, кровавя десны, стали задумчиво грызть яблоко.
На воле осенняя тьма надвинулась незаметно, и решетчатый фонарь над головою завесило черным запоном. К ночи похолодало, опять над монастырем проплыл дождевой бурак и вылил бочку воды; досталось питья и узницам, выпили по пригоршне, протерли грудь и лицо. Стало знобко, почудилось, что зашевелились в соломе могильные черви, а платяницы, осмелев, закопошились в одежде и волосах, загомозились табором, устраивая себе из христовенькой кровицы ночное пиршество. Караульщик наверху запалил костер, слышно было, как трещали поленья, полетели ворохи золотистых пчел, пламя пораспустило лисьи хвосты, и отблеск огня угодил в темничку. Глаза у Евдокии были стеклянные, уже потусторонние, вдоль горестных губ и тонких открылок носа легла смертная синева. Княгиня, накрыв ноги соломою, мерно качалась, шептала Исусову молитву.
Яблоко оказалось пресным, как вата, в животе от него запоуркивало, больше захотелось есть. Дождь мерно шелестел, солома почернела от потоки, стала прибывать вода.
«Эй, вахта?.. Приворотники, кто наверху! Спасите, православные, от потопа! Смилуйтесь!»
На фонарь упала железная сковорода, дождь забарабанил по жести.
«Проклятый царишко! Рогатый вор и схитник. Убил бы не то сразу... Да лучше бы, как мученицу Феодотию с детьми, бросил нас в огонь. Испеклися бы, и дело с концом», – тоскливо просипела боярыня простуженным голосом.
«И что тебе дался государь? – с вызовом откликнулась из темени Евдокия. – Он же божий помазанник. Зря на него вины клеплешь. Прицепилась как репей».
«Коли милый сердцу, так почто здесь сидишь? Шла бы домой жирно ясти да сладко пити, и детки бы были под крылом... Ступай, расселась, курица».
«Ой, сестра... Когда мыши по сусекам лазят, то виноват котишко ленивый, а не хозяин».
«Ну нет, ну нет... Худой хозяин виноват, что этого котишку прочь из дому не гонит. Турнул бы взашей. Ишь ли, разгулялся гнус по Двору, под себя лайно мечут да тем брением мажут православным рожи: де, то маслице святое, целебное. А батько наш тем временем лишь бороду холит да костры палит. Зябко ему, кости болят, охота погреться у жареного человечьего мяса. Ишь ли, ему шибко паленое занравилось. И ты, девушка, понюхай, как святой Иустиньей пахнет. Ладно-нет пропеклась? Сладок-нет хлебный тот дух?»
От своих странных слов вздрогнула Федосья Прокопьевна, тело ознобилось, по волосам поползли мураши. Это от волглой кирпичной стены стужа сквозь платье проникла до самой утробы. Гос-по-ди! помоги снесть страсти телесные! И смерть-то ведь не за горами, а за долами, но как достойно приветить ее?
Боярыня навострила слух, послышалось, что сестрица всхлипывает. И сразу зажалела княгинюшку, но сердцу воли не давала. Знать, угодила Евдокия Прокопьевна в полосу печали, а тоска и каленое железо переест. Подумала: «Прежде-то власяница на мне груди поджимала, как обручами давила и живот спирала, а нынче висит, как на колу. А ведь я против сестры вдвое тяжче свешу. Каково-то ей?» Пожалеть бы надо Дуняшу, да все теплые слова пожухли и осыпались пылью. И как с гнетеёю бороться, как из груди кручину изгнать?
Загарчала в темень, нарочито пригрубляя хриплый голос:
«Твоего-то царишку, милая, давно бесы с мутовками ждут. Вот ужо покормят его тамотки раскаленными подовыми пирогами, а поить станут жидким оловом...»
«Не мой, не мой... Ты не придумывай, Феня. Но какой ты ужас говоришь. Как язык поворачивается? Живой же он человек. Каких страстей насылаешь...»
«Давай, прижаливай. А он тебя пожалел? Иль ты пятки ему собралась лизать? Тьфу... Лизать копыта козлища вонького рогатого...»