... А что, кафтан у покоенки на вате, сверху покрыт английским сукном, и пусть в каждом шве по громадному семейству вшей, но в нищей нынешней жизни эта одежонка – целое богатство. Да и холода на носу, спасаться надо... Но лишь на миг дрогнула сердцем Федосья Прокопьевна, вроде бы решала, долго ли жить, но тут же и опомнилась. В плененном сатаною мире каждый пробытый день – неотмолимый грех; отринь лукавого, не трать понапрасну на него увещеваний, и коли нет больше сил бороться с дьяволом, то отплывай в Божий мир без промешки... И-эх... даже и в тюремке, оказывается, сколько витает соблазнов. Покорись лишь, уступи хоть в малом на уговоры, и предательская плоть твоя, тоскующая по еде, теплу и праздным утехам, тут же заберет верх. Уж сколькие, самые-то благоверные вроде, поддались коварным посулам и заради сдобной перепечи, ковша питья и изукрашенной кареты продали Истину... Кыш-кыш, коварник и сатанин слуга...
Боярыня, увидев в стрельце врага себе, повернулась к нему спиною, вздела на покоенку кафтан, натянула на голову лисий треух, повила мертвое тело веревкой. Стрелец любопытно наблюдал за узницей, вставши на колени, потом притащил лестницу, спустился, примерился к усопшей, но из ямы тащить на плечах было неукладисто. Поднялся обратно в амбарушку и потянул княгинюшку за веревку. Сестра, плача, поддерживала покоенку за спину, та медленно отплывала, возносилась вверх, в узкий проем, как будто бы за все страдания Христос принимал ее к себе во плоти; потом неловко заторочилась головой за колоду лаза, и стражник, обнявши усопшую за деревянные уже плечи, вытащил на белый свет.
Федосья Прокопьевна проводила сестру прощальным взглядом и, уливаясь слезьми, вскричала: «Дунюшка... не говорю прощай, но говорю до свидания, собинная моя!» Мелькнули ступни чоботков с прилипшей соломою, замызганный подол ферезеи крапивного цвета, тонкая ледяная ладошка с привязанной к кисти тряпошной лествицей.
Возле шалаша на монастырском дворе уже топтался в размышлении сотник, не зная, куда деть труп. На соборной площади толпилась братия, шедшая на трапезу, сновали голуби, в воздухе, промытом дождем, пряно пахло от луговых мокрых низин травяной отавой, смородиновой почкой, речной прелью. Низкие облака вдруг разредились, проглянула робкая голубень, слегка подзлащенная утренним солнцем, и на миг вытаился призатененный водяной пылью Его благодатный лик. Взыграли колокола, будильник открыл двери трапезной, монахи потянулись на утреннюю выть. От скотиньего двора подошел послушник в заляпанных навозом сапогах, полуоткрыв рот, любопытно уставился в лаково блестевшее лицо новопреставленной, омытое небесным ситничком.
«Дивно пригожа была еретница... Соблазнительно пригожа, чародейка», – сказал в никуда послушник и поплелся в свою келью.
«Тащи... Заснул, что ли, дьявол?» – грубо прикрикнул сотник, неведомо на что сердясь. Молодой стрелец подхватил княгиню под плечи и поволок в глухой пристенок, притоптав лопухи, осторожно опустил на спину, закрыл лицо от мух треухом. Тем же часом поскакал в Москву нарочный гонец с радостной вестью: де, жена царского кравчего княгиня Урусова скончалась.
А преставилась княгиня Евдокия Прокопьевна Урусова сентября в одиннадцатый день на восходе солнца.
... Царь повелел сначала загребсти противницу церкви в глухом лесу и накидать поверх кучу мусора, но дьяк Иларион Иванов остерег: проведают-де раскольники-проныры, раскопают труп, а после запечатают в тайном месте и начнут поклоняться, как святой, и тогда новая беда станет горше прежней. И приказал государь, склонившись к мыслям дьяка, закопать тело внутри острога и приставить караул, чтобы не случилось смущения. Ибо даже мертвая Евдокия, пока лежала непогребенная в углу Боровского монастыря за тюремкой, постоянно тревожила любопытных бездельных стрельцов; словно бы уснула княгиня, притомившись в пору бабьего лета, уморилась и пала, где ноги подкосило, и теперь земля-матушка изымала из горячего намаянного тела лишний жар; иные, крадучись, когда не видел сотник, подходили к покоенке, кланялись большим поклоном, опускались на колени и прощально целовали в чистый льняной белизны лоб, не тронутый тленом даже в ведреную пору. Через пять дней лишь обвили усопшую страдалицу рогозиной и зарыли в Боровском острожке, а землю притоптали, чтобы не осталось никаких следов от могилы.
... А боярыне не пришлось долго одной в тоске и слезах пребывать; другим же днем привели из тюрьмы и всадили в яму полковницу Марью Герасимовну. Ночью стали утренники прищучивать, а на Покров и снежок выбелил землю. Навестил от царя монастырский чернец, принялся увещевать Федосью Прокопьевну, но она не колебнулась. Пришел, когда, раздевшись до власяницы, боярыня скотинок из платья гоняла, а он, никониянин, открывши лаз, давай склонять ревнительницу в новую кощунную веру, от коей она уже лет двадцать почитай прочь да бегом. Ах ты, лукавец! да чтобы она, Федосья Морозова, в иночестве Феодора, променяла Исуса Христа на лакированную немецкую карету? Кыш-кыш, нечистый!