« На Березовке-то тысяча семьсот православных скончали себя в огне. Не слыхал? Самоволкой сожглися, только чтобы в твой окаянный вертеп, зовомый церковью, не ходить. Я их проводил, дверь заложил, искру высек на бересту и порох и сказал: ступайте, детки... Ох, Никон, не встречайся с има Там. Они на тебя больно злы».
«Бедные, бедные, подпали под сатану, – сокрушенно вздохнул Никон. Эта горестная весть доходила до старца, но как-то не верилось, что столько православного люда добровольно отдалися дьяволу, наложили на себя руки. И вот явился человек оттуда, чтобы сказать укоризны. – Сколько скитаться им на том свете, сколько вопить от страстей. Грех-от, какой несносимый грех повалиться в ямку без креста. Все родители на погосте, а ты, как собака, не вем где», – удивленно протянул монах и замолчал, глядя вдаль по-над озером, где высокими позолоченными башнями, лиловыми с исподу, громоздились облака; меж ними синь была столь нежной и глубокой, какой-то радостно-притягливой, что невольно тянуло воспарить туда.
Голубовский опустился возле на землю, склячил длинные ноги, уложив бороду на костлявые колени и задумчиво уставясь на озеро, по которому степенно сплывали отражения небесных облак; но у этих чертогов был уже свой хозяин. Обавная, холодная и неприступная была эта прелесть, потому особенно близкая Голубовскому. Скиталец притомился, блуждая по земле и устраивая свою черную веру. Многажды он ходил под смертью, но всякий раз Невея, ухватив бродягу за хохол, целовала в щеку и, будто ожегшись, раздосадованно разжимала пальцы, и, шелестя жемчужным платьем, отступала прочь. Голубовский, прикрыв ладонью ее огненную царскую печать, с каким-то сожалением провожал взглядом: «ой, до чего же хороша стерва, горяча, поди, в любви-то, до косточек всего изъест». Он вызывающе скалился, а Смерть грозила ему перстом, обнизанным яхонтами и адамантами.
... А как голосили те женки и детишки в кельях, как вопили мужики, когда пламя вздыбило крышу, проев ее насквозь, а стены просветились, как бумага, и огненные птицы взнялись над лесом и, обугливаясь, с шипением падали в речную быстрину. Голубовского била дрожь, когда он, укрывшись за деревом, с тоскливой улыбкой, завидуя, смотрел на жуткий костер...
«Не ты ли их вогнал в грех и спровадил к дьяволу во ад?» – спросил Никон, уверенный, что все так и было.
«Это ты сбивал народ с панталыку, а я возвращаю их в ум, лжу покрываю правдою. Идолопоклонник, завесил истину бирюльками, а глубины-то страшишься!..»
Голубовский не знал, как больнее уязвить старца, чтобы разгневался тот, как случалось прежде; а неистового человека так легко повернуть на кривые мысли, довести до белого каления, а там и сердчишко не стерпит, лопнет, как гнилой земляной орех.
Разговор не клеился, был рваный, путаный; они ждали друг друга, а сейчас томились, ненавидя, и, наверное, молчанием было сказано куда больше, чем вслух. Никон нет-нет да и присматривался к Голубовскому, но больше не находил в нем похожих на себя черт; возле сидел настолько светлый ликом человек, что от него, казалось, истекало сияние. Многие, наверное, доверившись первому взгляду, легко поддавались обману и шли следом за блудней.
«Другой ты... Я таким тебя прежде не видывал», – вдруг сказал Голубовский, прочитав тайную мысль Никона.
«Какой другой?.. Состарился – и все. Старый мерин...»
«Не-е, ты другой. Ты был человек хваткий, себе на уме, рядом с Богом себя ставил, а сейчас – тля. Пожрал тебя Исус-то?»
«Пожрал, Сладенький», – с радостью согласился Никон.
«Подавится и выплюнет, – засмеялся Голубовский и стукнул монаха по колену. – Подавится твой Спаситель? По-давит-ся...»
«Чего ты мелешь, бродня? Хоть ты и бес, да Христос тебе вздрючки доброй даст, пока в ад-от летишь...»
«А помнишь, Никон, отрока, что спас нас однажды на северах на море-окияне? Помнишь, как взмолился он: „Господи, не дай нам погинуть, юродом стану...“ И ты спасителя своего на Мезени повесил. Знать бы мальчишке, за кого молит, рот бы кляпом заткнул. А сейчас Феодор Мезенец в святых, молятся ему... Так вспомнил его? Тоненький, как свечка, белоголовый, рубаха смертная пузырем, а волны выше карбаса в самые небеса, и на каждой по дюжине бесов. Ха-ха... Я тогда, грешным делом, было поверил в Христа... Иудино место он занял, да так ловко...»