Аввакум прибавил шагу, подол смертной рубахи запарусил на ветру. И все вокруг ожило, очнулось от спячки, загнулись над дворищами печные дымы, запушились лисьими хвостами, и поп Андрей вдруг нашел в себе силы, ударил в медное петье, и глухой звон печально поплыл над Пустозерском. Вот так бы и в костер с ходу, без промешки. Сотник спохватился, оставил страдальцев стороже и побежал в другой конец слободки, чертя снег саблею.
«Скочи, скочи, рыжий черт, скоро западешь в яму!» – пообещал вослед Аввакум, оглянулся на товарищей, улыбнулся беззубым черным ртом.
На площади было людно, всяк, кто мог ходить, – даже старичонки и древние старушишки – и те приковыляли, да и с собой притащили совсем малых. Под стеною детинца неряшливо громоздился срубец, набранный из тонкомера и дровья, лишь не было в новое жилье дверцы с висячим замком, но зияла черная, притягливая дыра.
Аввакум поклонился последнему пристанищу, стянул скуфейку с головы, кинул в толпу. Кто-то подхватил колпак, спрятал под зипун. Истошно зарыдала баба, напуганно заголосил ребенок; жена Лазаря Домнушка рвала на себе волосы. Православные ожили, запричитывали старухи, плакальщицы завопели еще по живым страдальцам. Пока не было на площади голки и свары, и никакого не затеивалось срама, но само это кипение взволнованного народа невольно понудило воеводу Хононева поторопиться. Он дал знак капитану Лешукову, тот зачитал вины. Стрельцы плотно обступили осужденных, заслонились бердышами.
И тут случилась заминка. Кто же первый шагнет в сруб?
Аввакум оглянулся, нашарил взглядом дьякона Федора:
«Не робей, сынок, садись на облучок. Да и полетим на огненных конях вместях. Кидай зипун-от на памяти. Там уж не сгодится».
Протопоп содрал с плеч Федора худую одежонку, скомкал и кинул тряпье через головы стрельцов в толпу. Платье развернулось на ветру и, паруся рукавами, долго сыскивало православного, в чьи бы руки упасть. И в этом замешательстве никто не заметил, как скрылся в срубе дьякон.
«Будут прокляты никонияны во веки веков! А нас праведных и огонь не возьмет!» – вскричал священник Лазарь и шагнул к последнему в жизни домку; он едва протиснулся в узкую дыру, чуть не порушил клеть. Пришлось заталкивать его бердышами в спину.
«Милые, болезные, не горюйте по мне, прошу вас. Я слез ваших драгоценных не стою», – прошептал Епифаний и шагнул в смертную изобку, протягивая руку назад; не позабыл старец последней просьбы духовного сына.
Аввакум не заметил его ладони, вошел следом молча и сказал, привыкая к темени сруба: «Господи, прими нас в свои объятия».
Сотник высек кресалом искру на трут, запалил бересту. Стрельцы плотно запечатали вход еловыми чурками. Потянул жидкий дымок, светло загнулся над снегами, но вскоре потемнел; хищно сверкнул пробежистый огонь, жадно лизнул дерева. Из сруба раздалось пение: «Христос воскресе, смертию смерть поправ...» Народ стал подтягивать горящим. Пламя набрало силу, взметнулось в низкое свинцовое небо, откуда сыпал легкий влажный пух.
... Осторонь от толпы пустозерцев стоял в дорожных оленьих одеждах староста кречатьих помытчиков мезенец Любим Ванюков; он только что прибыл по санному пути в слободку, чтобы набрать в артель знатких, хожалых ловчих, промышлявших птицу не только на Колгуеве и Матке, но и за Камнем в самоедских и остяцких землях.
После-то Любим сказывал, вернувшись на Мезень, что как костер-от распалился и стал сруб осыпаться, один из страдальцев вознесся в небо живьем. И по всем приметам то был старец Епифаний.
... Поминай же, Русь православная, верных сынов своих, святых мучеников за веру Аввакума, Епифания, Лазаря, Федора.
А душа протопопа Аввакума, взмыв от кострища белым голубем, помчалась прямиком на Москву по душу государя.
Царь Федор Алексеевич умер 27 апреля.
В Кремле примерял престол неистовый себялюбец.