Но не успел Алексей Михайлович и рта раскрыть, как что-то сдвинулось в государыне, будто махнули по лицу колонковой кистью, и по впалым щекам из серебряного бочоночка мазнули румян. Ах, да то ангел прилетел, прощаться пора. Марьюшка оживела, стала вовсе юной обличьем, будто на нее снизошла благая весть, дарующая долгой жизни; царица сшевельнулась в подушках, пытаясь приотодвинуть растекшееся беспомощное тело и уступить место. Ей казалось, что богоданный стоит где-то за тыщу поприщ от нее и не слышит сердечного зова. А государь действительно застыл истуканом у приступки, плечи, прикрытые лиловой епанчою, сникли, отекшие ноги налились свинцом; Алексею Михайловичу хотелось присесть, невидимая сила притягивала его к постели. Царь прислушался, ему почудилось, что в сенях хихикнула постельница; в неплотно притворенную дверь сквозило, стоявший у порога в медном коробье цветной ночник, недоправленный мовницей, угасал, пламя свечи меркло, заливалось воском... Все творилось вокруг государя как-то не по-Божески, по воле распустихи, злой молвы, сглазу и напуску; позавидовали лихие супостаты государеву счастию и взгромоздили на его дороге медяную гору, кою не обойти, не объехать... Надо комнатным боярыням дать встряски, чтоб не забывались: вишь вот, двери полы и всякому обавнику в опочиваленку прямой путь.
– Алеша, где-ка ты? – вдруг простонала царица потерянно, замрелое тело снова выгнулось рыбкою, подпруживая дыханье, и взялось крупной дрожью; Марьюшке показалось, что ее развалили саблей наполы, в подброшье у самой родильницы стало так тяжко, словно насовали туда дресвяных окатных каменьев, раскаленных в печи.
– Тут я, матушка, – прошептал царь. – И взаправду, знать, ты взялась болеть?
Алексей Михайлович грузно поднялся по ступенькам к ложу, откинул кисейный полог и с охотою опустился на край пуховой постели, стараясь не утонуть в ней; что-то подтолкнуло царя, и он, скидывая всякую чинность, порывисто принагнулся к жене, слепо нашаривая напухшие губы. Они оказались холодны, неотзывчивы и шершавы, как бы осыпанные дробным пашеном. Но царь пересилил мгновенную брезгливость, подтыкнул ладони под сголовьице, приподнял голову Марьюшки, прижал к груди.
– Але-ша, ой, Але-ша-а, – повторяла царица, уливаясь кроткими слезами. – Куда ты подевался, Але-ша?..
– Здесь я, Марьюшка. Эко тебя распалило. И куда лекаря-пройдохи смотрят?.. Я люблю тебя, княгинюшка, я тебя никуда не спущу...
– И не спускай... Веком бы так.
– Отдам нехристей в разбойный приказ... Считывают с черных книг лекаришки, да насылают, алгимеи, всякой призеры и напуску. А я вот не доглядел. Ты прости меня, государыня, и грехи мои отпусти.
Царь гладил болезную по тяжелым, каким-то остывшим, негнучим волосам; когда-то шелковые, с каштановым отливом косы он так любил распрядывать, а после расплескивать по плечам, погружая в их глубину ладони.
– Ты, батюшко, не страшись. Ты в рай прямо. Куда мне до тебя... А где и спотыкнулся ты, так не с осердки и не по распутству... Блазнило, и ты чурался, бежал прочь. И спотыкнулся. Это я грешница, прелюбодеица. И в смертный-то час охапила тебя, завистница, висну на шее...
– Очнися, матушка. Не клепли на себя понапрасну. Бог не оставит без призору твоей плодильницы, опечатает в свое время. Проснешься поутру, а уж здорова, как пасхальное яичико...
– Алеша, ты по мне шибко не убивайся. Хоть и была тебе пряником медовым... Долго не вдовей, не горюнься. Не насылай на царство печали и скорби. Веселися не натужно, коли нужда придет, и не постися через край. И Христос того завещал: де, чтоб не смел мирской человек напрасно плоть мучить... Гли, милый, на кого стал похож? – шептала государыня, водя тонким влажным перстом по мужней узловатой руке, по набухшим до черноты росстаням жил. – Солоного абы прокислого много не ешь, с того на воду позывает, – подсказывала государыня, как истинная домовица-большуха, отъезжающая накоротко по монастырям с богомольем. И ни тени печали в просветленных, уже не здешних глазах. – Да бери, Алексей Михайлович, в жены девку здоровую, непорченую, несглазливую, не из розлива московских шептунов, что видом агнец, а нутром волк. Да Ивана-то Мусина не обижай, блудня, далеко от себя не отсылывай парничка; хоть и сколотыш, но твоих, царских кровей. Не бойся, что люди скажут, но бойся, как Господь на то взглянет...
От последних слов смутился царь, кровь кинулась в лицо, и чтобы скрыть стыд и внезапные жалостные слезы, уткнулся в сголовьице, пряно пахнущее женою. Марью Ильинишну от долгих наставлений как бы опрокинуло в короткий сон, она забылась на миг, даже потеряв дыхание; и царь боялся сшевельнуться, чтобы не потревожить болезную. Он дышал в щеку супруге, и блазнило ему, что их слезы, так угодные Господу, сливаются в единый родник печали. Ах ты, Боже наш, помилуй нас.
А Марьюшка вдруг ясным голосом, будто и не задремывала, сказала государю, слегка колыбнувшись головою: