– Толкуют с Москвы: де, улести их, воров, медами; де, сахарной головой примани. Да их не поколеблешь посулами, раз на смерть встали. Этих злодеев огнем-дыбою разве и проймешь, – зажалобился Мещеринов тусклым голосом. Говорил он почти шепотом, оглядываясь по сторонам, словно бы кругом чужие невидимые уши понасажены. Любим же молчал, лишь сверлил пустым взором туманную даль, где просеивались первые искорки звезд. За спиною в двадцати саженях лежал Ефим Бражников, а душа его уже воспарила над Большим Соловецким островом и, успокоенная, нетревожная, теперь не жаждала чужой крови и мятежной головы.
– Шпыни и лазутчики... У них каждый второй на берегу сват да брат. Попробуй тут, осади плотно. Кругом дырьё, – продолжал воевода, тоскуя. – ... И на тебя с Москвы клеплют. Измены ищут. Вот и оправдайся.
Ведь ждал Любим этих слов, но сердце вздрогнуло.
– На мне вины нет, – ровно ответил стремянный. А в груди затлела злоба, с коей порою не было слада. И в голове ожили гулкие молота: пурх, пурх... – Нет на мне никакой вины. Ты на меня не клепли, слышь! – вскричал, осердясь. – Грехи есть, а вины нету. Коли сыщется какая вина, то ни дна мне, ни покрышки. Гореть в аду синим пламенем.
– У тебя же брат в монастыре. Всему злу первый заводчик. Келарь, а прочь из стен нейдет. И другой был на Мезени вздернут. Иль нет?!
– Я братовьям не нянька! Они Христу дети, пусть пред ним ответ держат. И у тебя, поди, по родове рыльце в пуху, да и сам на лапу потаковщик, а? Копни поглубже под дедка, так и шапка на голове от стыда сгорит. Как посулы-то со стрельцов емливал да под самозванца пятился. Не так ли?
– Цыть, б... сын! Тебе ли поганую пасть отворять! Нишкни! Ты, лаптя выродок, моей родни почестной не замай, язык вырву!
– Да на кой мне она? Нам щей из одной мисы не хлёбывать. К слову и сказалось, спуста, – пошел на попятную служивый, чуя, что напрасно перебрал. – Зачем звал-то?
– Бунташники добре знают тебя. Оттуда выходил черный поп, сказывал. Яблоки от яблони невдали падают. Ступай к ним и спроси дурней: что, де, вы кобенитесь? иль на вас креста нет? иль совсем диаволу продалися? Так и спроси. И пусть ответ вернут незамедля. А коли что еще сохранилось в груди Божеское, пусть сотника отдадут для погребения и нам ворота откроют, сдадутся на милость государеву... Ну да верно, что и сам ты с головой. Не кочан на плечах. Найдешь, что сказать... И прости, что выгрубился я на тебя: не со зла сказал, но с сердца. Да и сам ты как еж.
... Служивые замолчали, отвернулись в разные стороны, будто не решались разбудить редкую ныне островную тишину. Мерно подгуживало море, накат бился о береговой камень. Любим сглонул обиду.
– Они меня и в цепи заклепать могут. А я у царя на посылках иль запамятовал? – напомнил вдруг Любим, явно не отказываясь от посольства, чтобы не прослыть в войске трусом, но и не особенно желая испытывать судьбу. Береженого и Бог бережет. Подумал еще: вот опомнится воевода и свои слова возьмет обратно.
... Воевода же на попятную не пошел.
«Мужайтесь, дети мои! – воодушевляя послов, воскликнул холмогорский поп Кирилл Андреев и вскинул пред собою хоругвь Спаса Нерукотворенного, как бы обороняясь им от супостатов. – Не такие уж они злыдни и не собаки басурманские, чтобы кровя ваши пить, сатане уподобляясь, хотя и премного средь них крапивного семени. Надо быть, в душе что-то и осталось православного».
«А это мы посмотрим», – отозвались за воротами злорадно и как-то радостно. Приоткрылась смотровая щель, и в волоковое оконце просунулась смолевая, ссиня, борода, что орала со стены дерзости воеводе. Упали с калитки в квасоваренных воротах многие запоры, обитая толстым железом дверца чуть приотдалась на цепи, лишь настолько приоткрылась, чтобы можно было просунуться боком. Сверху над головами нависли два скрещенных заточенных бердыша; казалось, с хищного леза стекает еще руда опочившего в бою сотника Бражникова. Послам пришлось низко принагнуться и почти втискиваться боком под ратовища. Подьячий Истомин, что шел за холмогорским попом, вздумал дерзнуть, чуток приподнял голову и тут же схлопотал по шее; кто-то невидимый со двора дернул посла за бороду и дал сапогом под подушки.
«Ну ты, пес! Ссучиться явился?» – грозно прохрипела смоляная борода; вывернутые губы кровяно алели в волосне.
Любим улыбнулся, громоздко пропехиваясь меж сторожи, упруго вталкиваясь плечами в проем и невольно раздвигая чернцов по сторонам; он словно вклинивался в вязкую бродную живую глину, неохотно уступающую дикой силе.