Он сидел, прижавшись к чердачной двери, зарывшись в какую-то паклю, и ум его, пульсирующий и горячий, словно в нем лопнул сосуд, искал спасения.
Если его не схватили сразу, позволили вбежать в подъезд, слышали, как он протопал по лестнице, и никто не погнался следом, не включил свет, не зажег фонарик, — это значило, что либо жильцы напуганы до смерти, затворились в квартирах, либо их не было вовсе. И тогда оставаться в пустом, покинутом доме было не столь опасно, как на огненной площади.
Он поднялся и, стараясь не шаркать, спустился на нижнюю площадку, приложил ухо к дверям. Слушал, надеясь уловить звуки жизни — шаги, говор, звяканье посуды. Но было тихо. От дверей веяло тлением остывающего жилья.
Он подходил к дверям, сначала на верхнем этаже, потом и ниже, прислушиваясь, не раздастся ли человеческий голос или лай домашней собаки, или стук передвигаемых стульев. Но слышался только стук пулеметов, грохот боя. Сквозь окно, выходившее на лестничную клетку, возникали огненные шары, которые катались и скакали по площади.
Дверь на втором этаже была приоткрыта. Не заглядывая в нее, он почувствовал, что квартира пуста. Не стал в нее заходить, а подошел к окну, к подоконнику, на котором стояла пустая консервная банка с окурками, приготовленная жильцами-мужчинами, выходившими на лестницу покурить. Прижался к подоконнику, стал смотреть наружу.
Площадь была похожа на огромную сковородку, озаренную красными углями. На этой сковородке шипели, отекали соком, брызгали бесформенные подгорающие ломти. Этими ломтями была бригада. Танки с тяжелыми пушками, остроконечные боевые машины пехоты, горбатые неуклюжие грузовики, толстобокие цистерны с горючим — все превратилось в расплющенные обгорелые груды, среди которых клубились ядовитые дымы, краснели фитильки горящих катков и скатов.
Среди этого жарева, ручьев кипятка, жира и слизи была его рота с неопытными неукомплектованными экипажами, наивными солдатами, украшавшими пульты и десантные отсеки машин вырезками из журналов, фотографиями невест, самодельными пластмассовыми гномиками.
Среди непроходящего страха, побуждавшего его чутко и пугливо вглядываться, трусливо бежать и спасаться, возникало мучительное изумление, не связанное с его собственной жизнью и опасностью, грозящей смертью. Он пытался уразуметь, что случилось. Откуда пришло несчастье. Чья бессмысленная и тупая воля, чья бездарная ошибка затолкали бригаду в ловушку. Откуда взялись эти яростные и уверенные стрелки, отважные и безжалостные бойцы, истребившие бригаду. Что означает этот разгром? Как далеко вдоль улиц с горящей техникой, обожженными и застреленными солдатами протянулась рваная огненная трещина разгрома. К окраинам? К пригородам? К окрестным поселкам и селам? Или дальше, в степь, в предгорья, к русским городам, к отдаленным гарнизонам, до самого Кремля с дворцами и храмами?
В этом разгроме погибла его рота, его бригада, а он, ротный, остался жить. Бросил в саду чеченского дома зарезанного лейтенанта. Бросил на площади ротную колонну, в которой сгорели солдаты. Что делать ему, стоящему у окна пустого безлюдного дома, одному, без оружия, без воли, без сил, взирающему на побоище?
Нужно было уходить. Прорываться из враждебного города сквозь засады, ловушки в ночную холодную степь, где нет дорог и селений. Пустыми полями и выгонами, укрываясь от глаз врагов, двигаться только ночью, как зверь. Выдраться из этой жестокой земли туда, где родные города и деревни, русские лица и речь, где есть еще армия, есть аэродромы с фронтовой авиацией, парки с самоходными гаубицами, неразгромленное, нераспавшееся русское воинство. Туда, в Россию, он доберется и расскажет о разгроме бригады.
Он заторопился, засобирался. Оглядел лестницу, глухие двери квартир, подоконники с консервными банками. Испытал к ним чувство, похожее на благодарность, за то, что приютили его.
«Спасибо дому, пойдем к другому», — повторял он машинально, спускаясь к выходу.
Выглянул наружу вдоль фасада, собираясь тенью выскользнуть и шмыгнуть. Прокрасться к железнодорожным путям и по шпалам, прячась в полосе отчуждения, уйти из города. Он уже собирался оставить дом, но увидел, как в отблесках горящих машин, пригибаясь и семеня, приближаются двое. Он не видел их лиц, но по испуганному семенящему бегу, по сутулым спинам, втиснутым в плечи головам угадал своих. Не чеченцев, которые бежали бы вольным сильным скоком преследователей, а своих, пугливых, гонимых.
Двое пробегали мимо подъезда, тяжело шаркали. Кудрявцев тихо свистнул им и позвал:
— Эй, мужики!..
Они остановились, ошалело топтались, не зная, кинуться ли им прочь или внять этому свисту и окрику, не дожидаясь, когда ударит в них из тьмы автоматная очередь.
— Сюда, говорю!.. Ко мне!.. Свои!..