— Ну и хрен с ним!.. Заводи!.. К офицерским казармам!..
Пошел к бээмдэ, одолевая притяжение земли, прокручивая, проворачивая стальной вал в промерзшей смазке, быстрей и быстрей. Влез, взгромоздился на броню, слыша, как шлепают по металлу солдатские подошвы, начинают реветь неостывшие моторы.
Они шли колонной в шесть машин, собранных из разрозненных групп. На острой, врезанной в ягодицы кромке люка Калмыков испытывал острую неприязнь к генералу, сидящему в этот миг на уютной вилле, пославшему их после первого кровопролитного боя во второй, смертельный. Эта неприязнь к генералу, достающему из наборной каменной табакерки дорогую сигарету, это злое чувство быстро сжигало усталость, разлеталось по телу горячим звенящим звуком.
— Я — Первый! — командовал он. — При подходе из всех стволов! Лупим по казарме, чтоб пух и перо!..
Он увидел, как с обочины из черного стриженого кустарника поднялся гранатометчик. Навел короткую, промелькнувшую в темноте трубу, проследил в прицел железный борт бээмдэ. Перевел трубу на следующую колыхавшуюся машину. Дунула красная метла, короткий белый огонь впился в борт бээмдэ, погрузился в броню. В машине чмокнуло, хрустнуло, из люка повалил красный дым, полетели частые искры, словно включили сварку.
Машина ткнулась, и другая, не успевшая отвернуть, саданула ее в корму. Включили прожектор. В белом пучке убегал гранатометчик, по-козлиному перепрыгивая рытвины.
— Огонь!.. — ревел Калмыков, направляя вслед бегущему первую неверную очередь. — Добей его, падлу!..
С машин в луч света, как внутрь световода, ввинтились трассы. Находили бегущего человека, окружали его, накалывали, толкали вперед. Наколотый на спицу, он трепетал, пульсировал, а потом падал и исчезал из прозрачно-белых лучей.
— Обходи по правому борту! — командовал Калмыков, проводя колонну мимо подбитой бээмдэ, которая продолжала гореть.
На броне под пушкой, головой вперед, лежал долговязый взводный в ребристом танковом шлеме.
У Калмыкова не было ненависти к генералу, а остервенение последних усилий.
Воспаленно светили прожектора, рассыпали вокруг снопы голубого света. Примчались к казарме и с ходу, ломая колонну, развернулись по фронту перед оградой. Ударили из пулеметов и пушек, разнося ворота, давя амбразуры, навешивая над казармой зыбкие волны пламени.
— С брони!.. В цепь!.. — сгонял он солдат. Укладывал их в снег на обочине. — Долби их!
Орудия грызли бетон, ломали ворота. Бронебойные снаряды впивались в стену, зажигательные горели в скважинах, извергая сыпучие ворохи. На дворе казармы тлела ветошь, бегали быстрые светлячки. По кровле скользило жидкое пламя.
— Прекратить огонь!.. За мной!..
Отворачивая голову от пожара, от ртутных лучей, от мятущихся трасс, в сторону, в темноту, без надежды и веры, произнес: «Спаси!.. Не убей!..» Встал и кинулся в пролом ворот.
Бежал, нагоняемый тяжелым топотом. Гранатометчик, обгоняя его, поднимал трубу, готовясь влупить заряд в близкие двери казармы. Расколотые створки дверей раскрылись, и из них, шатаясь, вышел офицер, без фуражки, с белым, намотанным на кулак полотнищем. Он стоял на крыльце, шатаясь, ослепнув от прожектора. Кровь на его лице липко блестела, словно глазурь, а белая простыня спадала ему на плечо. Он шевелил полотнищем, стараясь придать ему видимость флага.
— Не стрелять!.. — проорал Калмыков. — Гранатометчик, мать твою, трубу опусти!..
За парламентером толпились, выглядывали, опять пропадали неясные лица. Из дверей валила гарь.
— Выходи по одному! — крикнул Калмыков, надеясь, что будет понят. — По одному, без оружия!..
Вслед за первым, за его волочащейся простыней, стали выходить офицеры. Волокли на себе раненых, под руки, на спинах, в растерзанной форме, с бегающими непонимающими глазами.
Солдаты бегло охлопывали их, обыскивали, ставили на утоптанный голый двор под лучи прожекторов в неровную щербатую шеренгу. Среди офицеров Калмыков узнал знакомых командиров рот, с кем встречался на офицерских пирушках, начальника разведки, начальника гвардии, долговязого, костистого Джандата. И Валеха, чье носатое смуглое лицо было в каплях пота, морщилось, как от боли. В руке Джандата, в огромной стиснутой пятерне, белела салфетка, словно штурм застал его за столом и судорога свела его костяные фаланги.
— Всем сесть! — командовал Калмыков. — Да посади их на снег, сержант! Дай им по кумполу!
Солдаты стали усаживать офицеров. Те не понимали, шарахались, а солдаты награждали их тумаками, пока те не начали понимать, торопливо усаживались — нервные, живые бугорки на истоптанном снегу под лучами и пушками.
Калмыков повесил на плечо автомат, приблизился, вглядываясь в пленных. Раненые отвалились на спину и лежали. Кто-то ел с земли снег. Кто-то комкал снежок, залеплял им рану.
Когда проходил мимо начальника гвардии, тот вдруг вскочил, жилистый, костяной, сотрясаемый судорогой. Закричал, поднося ко рту салфетку, кусая ее зубами:
— Расстреляй меня!.. Расстреляй!.. Бить, мучить будут!..