Первый, ударом плеча вышибив дверь, ворвался в казарму, впуская следом грохочущий вал атаки.
Дневальный навстречу – ребром ладони в кадык. Офицер из-за столика – ногой в пах. Двоих бритоголовых, с изумленными глазами, расшвырял в разные стороны. Бросился к ружейной комнате.
– Ставь пулемет!.. Не пускай сук к оружию!.. – На пол у ружейной комнаты плюхнулся сержант, наставил рыло пулемета в казарму.
Под тусклыми лампами метались и прыгали люди. Сыпались оконные стекла. Внутрь казармы с шипением влетали ракеты, ударялись о пол, о стены, рикошетили и взрывались. Прожектора слепили сквозь окна, освещали лежаки, свернутые на полу одеяла, бумажные плакаты, застекленный портрет вождя. Тяжелая пулеметная очередь задела кровлю, прошила крышу, расщепила потолочную балку.
– Ложись! – ревел Грязнов, вскакивая на тумбу, рассылая поверх голов долбящие очереди. – Ложись, твою мать!..
И этот звериный крик был понят, услышан.
Гвардейцы садились на корточки, вставали на четвереньки, ползли, плюхались на живот. Между ними вертко и ловко бежали солдаты, раздавая толчки и пинки, колотя по головам и по спинам, осаживая тех, кто пытался подняться.
– Взрезай им портки!.. По одному без порток через окна!.. – Грязнов, вращая глазами, ожидая удара и выстрела, успевал замечать дымящуюся, с огоньками кошму, подпаленную попаданием ракеты, и опрокинутую миску с рисом, и лоскутное свернутое в валик одеяло. В казарме воздух был спертый, зловонный – запах испуганной человеческой плоти.
Все было кончено. Солдаты ходили среди лежащих гвардейцев, подымали их рывками с пола, штык-ножом вспарывали сзади штаны. Толкали к окнам.
Оглушенные, подавленные, похожие на испуганных овец, поддерживая спадавшие штаны, гвардейцы выпрыгивали в окна наружу, где их поджидал спецназ. Усаживались на снег вдоль стены. А вокруг продолжали носиться боевые машины, били из пулеметов и пушек, освещали бритоголовых, сидящих на корточках пленных.
– Барашки тонкорунные! – похохатывал Грязнов, потный, горячий, выходя из духоты казармы, вглядываясь в темную массу усевшихся на снег людей.
– Воняют, как собаки! – вторил ему прапорщик, держа автомат стволом вниз.
Грязнов увидел – из скопления сидящих встал человек. Луч прожектора осветил его черные слипшиеся вихры, скуластое, с длинным шрамом лицо. Это был офицер, что на первой их встрече зло говорил и выкрикивал. Теперь он поднялся, поддерживая распоротые штаны. Лицо его было липким от пота. Шрам на лбу и щеке пульсировал.
Он смотрел на Грязнова, оскалив зубы, вдыхая свистящий ненавидящий звук. Повернулся и побежал. Луч прожектора захватил его, следовал по пятам. Тот бежал кривобоко, неловко, поддерживая штаны.
Прапорщик поднял автомат и выстрелил. Офицер упал. Прожектор задержался на распластанном теле, окружив его сверкающим снежным пятном. Сместился, полетел в темноту.
Рядовой Хаснутдинов гонял боевую машину вокруг саманной казармы, скользя лучами по бритым головам, лиловым вспыхивающим глазам, высвечивая черное людское скопище.
Глава двадцатая
Калмыков разместил штурмовую группу в промерзшем пустом арыке. Видел, как сияет, парит на горе Дворец, рассылает вокруг зарево золотистого света. Казалось, Дворец опустился на гору с неба, не касается земли, держится на световых столбах. Оттолкнется, окруженный сиянием, уйдет в высоту, превращаясь в малую искру, оставив на зимней горе растопленный снег, кипящие, замерзающие у подножия ручьи.
Татьянушкин подполз, тяжело дыша, в нейлоновой куртке, раздутой, нашпигованной гранатами, автоматными рожками, фонарем, портативной рацией. Встал на колени, и пар от его дыхания был желтым на фоне Дворца.
– Почему без бронежилета? – спросил Калмыков, оглядывая его выпуклую от гранат и магазинов грудь.
– Не хочу, – ответил Татьянушкин. – Решил: кто кого. Либо я судьбу, либо она меня.
В том, что сказал Татьянушкин, не было бравады, а упорная решимость и истовость. Дело, на которое они поднялись, было предельным и неизбежным и для многих последним в жизни.
Дворец сиял на горе. В арыке, прижав к земле штурмовые лестницы, притаились солдаты.
Калмыков, поглаживая лакированное цевье автомата, вдруг вспомнил: в детстве, в Москве, в темном углу двора, среди крапивы и древесного сора, он строил тайник. В черной сырой земле рыл глубокую ямку, выкладывая ее глиняными черепками, фарфоровыми осколками. Цветочки, лазоревые и золотые каемки, и на мягкий лист лопуха, среди стекла и фарфора, клал мертвую желтую птицу, умершую канарейку. И после, засыпая в ночи, все мерещилось: под землей, в усыпальнице, среди изразцов и узоров, на бархатной зеленой подстилке лежит желтогрудая птица.
Мелькнуло и кануло. Дворец на горе. Гладкое цевье автомата.
– Только бы твой начштаба подстанцию вырубил! – сказал Татьянушкин. – Если прожектора зажгутся, мы все на ладони, под пулеметами поляжем!
Калмыков не ответил, смотрел на часы, приближавшие минуту атаки.