— Говорю вам, названный сьер Оливье: вы не только грабитель, но и узурпатор и самозванец, так как в отсутствие законного владельца нагло присвоили себе его сениоральные права. Я этот законный владелец! Но это еще не все…
Тут Жак Босоногий уже не мог больше сдерживаться и вышел из роли. Он вскочил и зарычал, как медведь:
— Он приказал запороть моего мальчишку! Он приказал бить его, моего Жюля, сыромятными ремнями, пока не слезет вся шкура!
Потом подбежал к пленному, сорвал с него веревку, сделал на ней петлю и, накинув ее на шею обвиняемому, потащил к дереву. Ни в ком это не вызвало протеста, наоборот, крестьяне закричали:
— Вот это дело, а не слова. Примерь-ка галстук, сеньор грабитель!
— Исповедай его, кюре, грехов-то накопил он немало!
Отец Ляшене направился выполнить волю собрания. После казни Одиго приказал вывести других обвиняемых, и перед ним предстали Робер и Маркэ, братья казненного. Их грубые лица ничего, кроме страха, не выражали,
— Дворяне Робер и Маркэ! Поскольку вы младшие в роде, ответственности за поступки старшего вы не несете. Но не имеет ли кто-либо на них обиду, добрые люди? Не учинили ли они над кем-либо насилия или беззакония?
Одиго произнес эти слова привстав, громко, так что они были слышны повсюду. Настроение людей после казни изменилось. Женщины громко шептались:
— Молодые еще. Жалко.
— Да и то: кто из господ не грешен?
— Уж отпустили бы этих, право…
Одиго ждал. Но вот из толпы решительно вышла дородная женщина, одетая не по-деревенски. Крахмальный ее чепчик сверкал белизной, красивое лицо поражало гневной печалью.
— Я — прачка Марго! — начала она звонким дрожащим голосом. — Муж мой, Рене Норманн, служит королю… Вот эти, — она подошла к братьям, — да, эти самые господа затравили… ради бога, простите несчастную мать… год назад, в день святого Бернара, они затравили в лесу собаками дочку мою Мадлену.
Она опустилась на землю и зарыдала. Одиго подошел к ней:
— Правду ли говоришь ты, женщина? Это очень тяжкое преступление. У тебя есть доказательства?
Женщина отрицательно покачала головой.
— Нет у меня доказательств. Нашли ее, бедную, в лесу, с разорвавшимся сердечком, и видно, что бежала с испуга… А они были в тот день оба на охоте неподалеку…
Одиго выпрямился. Было так тихо, что слышалось тяжелое дыхание матери. Глаза всех с тревогой и ожиданием были обращены к нему. Он перекрестился, поднял глаза к небу, приложил к груди закованные в сталь руки и громко, торжественно произнес древнюю, давно всеми забытую рыцарскую формулу:
— Я, Одиго де Шамбор, сеньор и рыцарь, клянусь своей честью, а также добрым именем друга своего, Рене по прозванию Норманна, — клянусь, обещаюсь и обязуюсь сего же дня вечером выступить конным или пешим, с мечом или копьем против названных Маркэ и Робера как защитник и покровитель обиженной ими женщины — и да рассудит нас на справедливом поединке божий суд, обычаем которого и вызываю обоих Оливье!
И он швырнул свою стальную перчатку прямо в лицо Роберу.
Люди молчали.
Тогда из толпы вышла дряхлая, согбенная старушка с клюкой. Мелкими шажками она подошла к Одиго и, опершись на клюку, долго изучала его лицо. Потом улыбнулась и всем сказала:
— Это он. Говорю вам, люди: наконец я увидела его, которого предсказали мне моя бабка и прабабка, вечный им покой! Теперь и я состарилась, одряхлела… Вот он здесь, передо мной. Ты пришел, Возвращающий Надежду!
14
Объявили перерыв «для совета, отдыха и молитвы». Большой зал, увешанный оружием и оленьими рогами, был наскоро превращен в зал совета: притащили скамьи и знаменитое кресло. Те же самые крестьяне, которые хозяйничали в замке после штурма, как хотели, теперь с робостью, подталкивая друг друга локтями, заняли скамьи за составленными в ряд столами: они были победителями, а стали гостями — их пригласил хозяин. По его требованию, повстанческий комитет тут же принял решение немедля освободить пленных, в том числе и сеньоров.
Братьев Оливье заперли в той же самой башне, куда они в свое время бросили Одиго, так что теперь у них была возможность вволю поразмыслить о превратностях судьбы. Одиго распорядился зажарить лучшего барана, подать к столу хлеба и вина, а сам удалился, чтобы привести в порядок свои мысли.
Смутно было у него на душе. Только сейчас он начал понимать, какие силы привел в движение и что из этого воспоследствует… Он миновал двор, где табором расположились крестьянские телеги, и поднялся на стену — любимый уголок детства. По ее поверхности ползли, свешиваясь вниз, иссохшие плети дикого винограда; коричневые заплаты мха тут и там пятнали старый камень. Подножие стены уходило в блестящую, как вороненая сталь, воду канала и как бы надстраивалось там в неподвижной глубине зеркально чистым отражением. На нем, на этом чуть колеблющемся отражении, покоилась масса упавших листьев, точно рассыпанные на черном стекле золотые экю и дублоны.