На сцену тем временем выкатился кругленький человечек с напомаженными блестяще-черными волосами, ровно разделенными посредине; его пухленькое личико, на котором сияла снисходительная, обращенная к публике улыбка, вдруг приобрело драматическую серьезность, он искоса посмотрел на экран и, увидев, что стоит не совсем в его центре, сделал шаг влево, потом его подбородок поднялся вверх, губы сжались подковой, и в то мгновение, когда с них должна была слететь первая фраза, случился неожиданный конфуз.
Августин Копач, который ведал теперь в театре реквизитом и исполнял функции машиниста сцены, хорошо знал, кому что полагается на этом святом помосте: кому сколько света, какая и для кого декорация. Он решил про себя, что экран не для конферансье. Еще до его выхода Августин взобрался на колосники и именно тогда, когда кругленький человечек встал в позу Демосфена и приготовился произнести речь, отвязал шнурок с верхней планки экрана.
Конферансье успел только сказать: «Друзья, в этот прекрасный июньский день, когда…», как белое квадратное полотно, на котором еще фосфоресцировал отблеск большой славы и на фоне которого кругленький человечек очень хотел перед началом концерта произнести речь, упало на него и окутало, как саван. Белое привидение быстро поползло вдоль рампы и исчезло за кулисами, но буквально через секунду конферансье снова вырос перед зрителями с тем же самым пухленьким личиком, исполненным драматической серьезности и пренебрежения к мелочам жизни, которые хотя иногда и мешают, однако не могут сбить с ритма человека, на долю которого выпала ответственная миссия — произносить речи.
Он быстро оглянулся и, убедившись, что темновишневый бархатный занавес недостаточно оттеняет его фигуру, махнул рукой Августину, который снова стоял у прожектора, чтобы дал больше света, тот скомандовал своему помощнику, и, когда два ослепительных круга слились и образовали вокруг головы конферансье нимб, сделав его выше ростом, он простер вперед руку и еще минуту молчал, пока из оркестровой ямы не блеснул фотоблиц, и только тогда цепкая подкова его сжатых губ раздвинулась: одна губа сделалась дугою вверх, а другая вниз, и через это отверстие, как из брандспойта, ударила в зал струя слов:
— Любимые друзья! В этот цветущий июньский день, когда вся земля нарядилась, словно калина к свадьбе, в медовые венки молодости, наш Город, некогда страждущий и затоптанный вражескими ордами, расцвел ныне вишневым цветом радости, которая до краев наполняет наши сердца, полные дерзаний и благородных порывов, что как весеннее половодье устремились вперед и прорвали плотины равнодушия, неся вечный непокой, потому что покой, товарищи, нам только снится, ибо, как сказал поэт, который поставил на стражу слово, которое сегодня громоподобно прозвучало в этом зале…
Из оркестровой ямы еще раз сверкнул блиц, оратор на миг остановился, машинально принял позу для фотографирования, заложив правую руку за борт пиджака, хотя уже и было поздно, и именно в этот момент, наверное, благодаря этому блицу или, может быть, по этой почему-то запомнившейся бонапартовской позе оратора Нестор узнал его.
Это был Мисько Два Пальчика.
Мисько — конферансье?!
Открытие было ошеломляющим. Хорошо воспитанный сынок адвоката из соседнего городка, этот Мисько, который, невзирая на свой низенький рост, умел так вести себя, что в любой ситуации всегда удерживался на виду, и которому пророчили большое будущее, — конферансье?
Трудно действительно было понять причину Миськовой популярности. Учился он не блестяще, а то и Совсем плохо, и только иногда папочкин авторитет спасал его от второгодничества; он был толстым карапузом, и девчата называли его не иначе, как «бочонком»; спорта боялся, порывался, правда, играть в волейбол, но так как мяч никогда не попадал к нему в руки, его прогоняли с площадки; однако вопреки всему этому на протяжении учебы в гимназии он был бессменным старостой класса: один из всех имел честь класть учителям на стол журнал, в религиозные праздники приводить учеников в спортзал на собеседования, докладывать опекуну класса о полученных сценках успеваемости и поведения товарищей за день и, что важнее всего, прислуживать отцу Баранкевичу вместо дьячка на богослужении.
«Господи, помилуй… Тебе, господи… Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя… Аминь…» — вполголоса бормотал Мисько, стоя на коленях возле аналоя, когда отец Баранкевич заканчивал фразу из знаменитого сценария Иоанна Златоуста; дьячковал он, никогда не сбиваясь, и Нестор завидовал ему, потому что было такое время, когда он верил, что отец-профессор Баранкевич — святой. Эта вера, однако, просуществовала недолго, потому что однажды Нестор, гоняясь за черным котом по коридору каменного дома пани Перцовой, сгоряча забежал в спальню хозяйки, где застал ее в объятиях «святого». Но пока вера в святого отца-профессора жила в душе Нестора, он завидовал Миську и все пытался понять, в чем заключается его превосходство, откуда оно возникает, почему только он имеет право быть приближенным сильных и великих мира сего.