Я фыркнула, прямо-таки фыркнула, как кошка, и он пожал плечами, шагнул в сторону, потом круто повернулся на каблуках и так же стремительно направился в глубь фойе. На мгновение мне стало его жаль, но у меня не было времени анализировать свое состояние: из зала выходили зрители, я искала глазами мужа.
Его не было. Я оцепенела от обиды, хотя знала: что-то помешало ему, может быть, ученый совет; к этой досаде примешивался еще и стыд за мое детское фырканье. Я отошла от дверей к гардеробу и тут снова наткнулась на незнакомца с седыми висками. Сказала ему:
— Простите…
Он даже не улыбнулся на это мое детское «простите», посмотрел сосредоточенно и пристально, потом спросил:
— Кто вы?
— Я отсюда, — ответила я и опрометью бросилась к служебному входу, охваченная горькой и еще непонятной тревогой.
Мы познакомились случайно в фойе театра, и она сразу целиком заполонила меня. Да нет… вся она вошла в мою жизнь потом, тогда же я схватил только черты ее лица, какие тщетно искал в воображении, увидел неповторимый облик, но сразу почти физически почувствовал, как образ незнакомой женщины, словно волной, захлестнул тайный необжитый простор моей души, мир фантазии, тоски, желаний, куда я порой сбегал, чтобы очиститься от усталости, накипи будней, неудовлетворенности, пресыщения…
Это был мой храм воображения, мечтаний, куда не могла и не пыталась проникнуть моя жена, посвятившая себя исключительно созданию домашнего уюта, и мой маленький сын со своим милым и неугомонным лепетом; я в эту минуту понял, что именно они, сами того не зная, создали для меня этот храм-убежище. У меня была до сих пор личная свобода: с ней я отправлялся в одинокие путешествия, с ней порой засыпал, с ней становился за мольберт, и тогда, как привидения, выплывали в воображении очертания лиц, пастельные тона, дерзкие мазки и линии; это был мой тыл, без которого я не смог бы стать живописцем, — отсюда возникали десятки сюжетов, здесь я находил то, что наделяло изображаемые мною конкретные предметы недосказанностью, загадочностью, создавало настроение в моих полотнах.
И странно, я осознал, что владел этим сокровищем под угрозой его утраты: этот мой мир занимал один человек, единственный образ, вобравший в себя все краски моего воображения. Ведь может случиться так, что отныне этот образ — только один! — каждый раз будет возникать передо мной, контролировать каждую мою мысль, каждую творческую находку, заполонит все мои произведения, а насколько хватит его богатства, и что я буду делать потом, когда оно иссякнет: отброшу его или буду скудеть вместе с ним?
Эти мысли как молния промелькнули в течение нескольких секунд, когда я, пробурчав свое глупое «добрый день» (а был уже вечер) и проигнорировав ее детскую выходку, прошел несколько шагов по фойе, ощущая вместе со страхом непостижимую радость, что вобрал в себя столько сокровищ — четкие и совершенные линии лица, неуловимый цвет глаз, их выражение, нежная пластика тела, жизнерадостность… Я остановился, вынул папиросу, а потом она еще раз подошла, и я понял, что ее образ овладел мною надолго, переполнил душу и мне суждено, познавая, сопротивляться его власти.
Он постоянно преследовал меня, встречая то в городе, то в театре, иногда в троллейбусе — один или со своим сынишкой. Мне было приятно это преследование, потому что я ни разу не услышала того, чего больше всего боялась: вздохов, умилений, мольбы. На мой взгляд, он был основательно начитан, знал театр, а искусство, казалось, оживало в его пальцах, своими знаниями он все время делился со мной — большей частью тихо, доверительно, с уверенностью, что не напрасно. Я была ему благодарна: впервые передо мной не демонстрировали знаний, а делились ими как с равноправным партнером. Но иногда он швырял слова — требовательно, сердито, раздраженно: как это я не знаю элементарных истин? — а все равно делал это для меня, и я не понимала, с какой целью. Если бы обнял, впился в губы, знала б — таким способом искал ко мне пути. Если бы у меня были художнические способности, подумала бы: воображает себя Пигмалионом. Поэтому чем дальше, тем чаще меня охватывало подозрительное ощущение, что я для него подопытная букашка, что на мне он проверяет свои качества, чтобы утвердить в собственных глазах свое превосходство, недосягаемость. А может быть, он сам не настоящий, может быть, ему необходимо это фальшивое ощущение превосходства над людьми для того, чтобы компенсировать свою бездарность? Меня одолевали сомнения, в душе я восставала против него, только протест этот был совсем не похож на бунт против мужа: мой ученый супруг вызывал у меня дух противоречия, отрицания — этот же заставлял познавать, искать истину в самой себе.