…Это правда. Не отпустит она и меня. Я в тебе всегда видел бы ее. Разве согласилась бы ты стать чьей-то Тенью?
…Ты прекрасна, и я счастлив, что ты есть на свете. Что ты в моем Городе. Что в тебе — твоя мать. Что ничего не проходит бесследно. Благодарю тебя за твою песню, Галя…
Они смотрели друг другу в глаза, а старый Стефурак все время морщил лоб, должно быть, пытался что-то вспомнить, и тянулся через стол к Нестору.
— Как они спелись, что за пара!.. — снова вытерла глаза сентиментальная Копачева.
— Это еще неизвестно, как они спелись, — ответила Перцовичева. — Это будет видно потом.
Стефурак наконец нашел повод заговорить с Нестором. Нестор видел, как он тянется к нему, и опередил старика:
— Вам хочется знать, был ли я среди тех сорвиголов, кричавших: «Бейте его, это он играл Гриця!» Был, маэстро…
— Э-э, нет, я знал, что ты там должен быть… Я о другом… Почему ты не вспомнил в фильме о Германии? Неужели забыл: заложники, керамическое училище и его трагическая песня?..
— Разве можно забыть о таком, Иван Бонифатьевич? Но Гарматий… Он заслуживает отдельного фильма или только мучительной памяти.
СОЛЬНЫЕ НОМЕРА
— А помните, — Копачева тронула за локоть Стефурака: ее, растроганную дуэтом Нестора и Гали, потянуло на воспоминания, — помните, как это было в «Невольнике», когда вы играли слепого кобзаря? Неужели не помните? Ну, когда вы забыли слова песни и давай что-то там мурлыкать, а хористы стоят за кулисами и все ждут, когда вы начнете. Потом догадались, в чем дело, и запели одни. А в антракте вы как начали, как начали кричать — то на реквизитора, то на Августина: «Бандура же не настроена! Почему мне ее не настроили?» А эта бандура вовсе без струн…
— Было, было… — покачал головой Стефурак.
— Что было, то было, — заговорил Августин: он слегка подвыпил и был вполне равнодушен к тому, слушают его или нет и вяжется ли его рассказ с тем, что говорят другие. — Бывало, идет по середине Города паровичок, фыркает из топки черным дымом, ползет на Парище, как та черепаха, а по улице идут бабы с базара Машинист и кричит: «Садитесь, бабоньки, подвезу!» — «Э, разве что в другой раз, — отвечают бабы, — сегодня мы торопимся». А теперь уже паровичка нет — автобус ходит. И ничего…
— Ничего? — сказал Нестор. — А поставь вам сейчас паровичок вместо автобуса… Я и говорю: мы не всегда умеем справедливо оценить то, что у нас есть.
— Э, да я ведь о другом. Автобус ходит, как говорится, быстрее, да смеху нет. А я, скажу вам по правде, люблю посмеяться. Даже над смертью. Все вы знаете, что я — театральный человек, а мой сосед знает, что я еще и столяр. И вот приходит он ко мне и говорит: «Мастер, сделайте мне гроб, чтобы у моих не было из-за меня хлопот, когда умру!» — «Еще и себе-то не сделал, — отвечаю, — а я на два года старше вас». А он как ляпнет: «Видите, какой вы сосед, не лучше вашего пса, который у меня кота задушил».
В зале брызнул смех, только Перцова не смеялась, она и не слушала болтовни Августина. Снова думала о том же самом, вообще за эти два дня она передумала немало. Да… Этот Нестор, который сидит с трубкой в зубах, такой уважаемый и сосредоточенный, растревожил ее сонную жизнь своим приездом и своим фильмом, разбудил все то давнее, полузабытое и вроде бы никому не нужное… Перцова давно смирилась со всем: и с тем, что ни на кого уже не производит впечатления ее гимназический аттестат, и что никого больше не интересуют ее приятные воспоминания о визитах молодых священников и самого отца-профессора Баранкевича.