— Денщики в эполетах, плантаторши в чепцах, салонные шептуны — вся изгарь петербургской цивилизации, все охотнейшим образом согласятся, что держать двенадцать миллионов в крепостном состоянии — это пороховой погреб под государством… Но если бы ничего при том не менять, не лишаться их рабского труда! Сам Романов высказался, что крепь — несомненное зло, но отменять ее было бы еще большим злом. Нужно ли спрашивать, есть ли тут разум и честь, если такова давняя традиция нашего правления… Одни только страх и корысть недействительны! У нас же они основа всех общественных уложений… Пора искать другие пути.
— Все же народа пока совершенно нет на сцене, — задумчиво и размеренно проговорил Иван Сергеевич Тургенев.
У него мягкий и словно бы слегка неуверенный голос, который странным образом именно благодаря этому убедителен, и, напротив того, на его губах — искушенная и ускользающая улыбка. Как-то по-особому обращают на себя внимание и трогают слегка нарочитая усталость его манер и грустно-веселые перепады в его настроении и мимике. Отчасти все это объясняется тем, что он на шесть-семь лет моложе всех, здесь присутствующих, и, может быть, пока еще немного не устоялся как человек. А кроме того, смутен после поездки в Куртавнель, вообще во Франции — смутен.
Как правило, он не выходит в разговорах за рамки литературных вопросов, но затронутое сейчас касалось его очень близко: как ни отгоняй воспоминаний, но всплывает в памяти: детство в Спасском, матушка Варвара Петровна, которая во многом — куда там Салтычиха, собственное его чувство негодования, отвращения, вины за порядки в Спасском, но заступничество за крепостных сына еще более ожесточало Варвару Петровну. Была у Ивана Сергеевича в молодые годы, еще до встречи с Виардо, связь с крепостной женщиной; подрастает их дочь. То-то мучает их обеих, безгласных, Варвара Петровна. И сам он, страстно любимый сын (тайное и больное воспоминание), воспитывался с битьем, да и в настоящее время ему приходится ссориться с ее деспотизмом, чтобы не быть в самых незначительных тратах, в своих планах ее крепостным. И дело тут не в скверном характере отдельных помещиков — та же Варвара Петровна по-своему добра, но в развращающем действии на них атмосферы вседозволенности и отсутствия какого бы то ни было отпора их произволу. Так что затронутая в разговоре тема не могла не волновать его. Он продолжил:
— Увы, в нашей сегодняшней жизни отсутствует народ. Ты, Герцен, согласишься со мной. Единственное, что отчасти есть, это прослойка небогатого дворянства с его традицией образованности, без неминуемого для прочих оскудения душ в дикости и косности.
— Да, это единственная пока бьющаяся артерия. Их них — декабристы и русская литература… Одинокое сейчас мыслящее сословие. Не потому что другие не способны — не допущены.
— Все так. Считать, что остальные уже созрели, было бы ошибкой нетерпения, — назидательно произнес Павел Васильевич и взглянул на Бакунина: ему адресовано.
— Масса готова… она просто пока этого еще не знает! — вставил Белинский. Это была пародия на обычную манеру Мишеля.
— Да нет, пожалуй… — Бакунин говорил сейчас без всегдашнего своего напора. Приметно выпуклые его красивые серые глаза были неспокойны. — Скажи, Александр, ты недавно из Москвы… Приходит на ум страшное: останься я тогда, восемь лет назад, «дома», что было б дальше?.. Старательно, но без веры я агитировал бы за отмену закона божьего в университетах и за амнистию декабристам… чего не предвидится в нынешнем царствовании… что же еще? — вещи, равно недостижимые и ничего не меняющие в нашей жизни и потому бессмысленные… получил бы за то Сибирь. Но только эти вопросы и найдут у нас сейчас отклик. Может быть, перемены вообще не по нашим жабрам? Я обдумал сейчас: я не гожусь для теперешней России, я испорчен для нее. Тут же я чувствую, что я еще хочу жить, во мне много юности и сил для Европы. Здесь я могу действовать!
Белинский неприязненно вспыхнул. Он считал Бакунина не помнящим родства.
— Да уж, — сказал Герцен задумчиво, — загинуть у нас просто. С твоим нравом была бы скорая Петропавловка. Да минуем ли ее все мы… кроме, может, Анненкова. В тебе, Павел Васильевич, прочен запас жизнелюбия, умения ценить самое «вещество жизни» выше идей. Так выпьем же за очевидца и летописца, — напишут ли о нас непредвзято мемуаристы III Отделения?!
Анненков приметно нахмурился, хотя Александр всего лишь повторил то, что он провозглашал сам о себе, охотно проповедовал, что удерживаться «промежду» сил и влияний — отменно мудрое свойство.
Здесь также был предел близости… водораздел. Ибо хотя Анненкову были присущи такие не часто встречаемые черты, как дальновидность оценок и сочувственное приятие прогрессивных идей, свойственные человеку живому и неглупому, но у его собеседников мысли и цели, всего лишь принимаемые им к сведению, были как бы включены в сокровенные нервные окончания и в кровь, когда становится невозможно не жить ими.