Университетские лекции Тимофея Грановского постепенно становились крамольно знаменитыми. Тот занимался историей Западной Европы, касаясь и российских перипетий. Как назвал это для себя Герцен, Грановский «говорил, мыслил и убеждал историей». Убеждал в безмерной мощи и талантливости русской стихии, и прежде всего народной жизни. Что там байки о верноподданнейшем характере боярина Пожарского и мясника Минина, о крепостном Сусанине — не то в конечном счете они защищали! Русские пугающе мало знают о самих себе: сгорали или переделывались исторические записи. Российское прошлое сопровождалось нашествиями и игом, огромнейшим и продолжительным давлением на человеческую личность — чудо, что она при этом уцелела… Воспитывал и много говорил уже сам сдержанный голос Грановского, его печальная улыбка.
Герцен упрекал порой его в излишнем благодушии. Натали передала ему однажды слова Тимофея о том, что уж Александру можно было бы знать его короче. «Я романтик и так далее… Посторонним я могу показаться ровным, но я весь измучен и изорван внутри»…Он упрекал единственного, кто выстоял долгие годы и при постоянной жандармской любознательности к его лекциям удерживал кафедру. А что же остальные?
Николай Христофорович Кетчер все так же упорно занимался переводами из Шекспира, для чего в несменяемом сером сюртуке бродил с томиком по кофейным. Небезызвестный критик Василий Боткин готов был восклицать о выразительных красотах у Искандера: «Перл, перл! Но, позволь, в остальном… Благородно сочувствовать пригнетенному лицу из низов, все-таки образ божий и живая душа… Но сколь же дик в сравнении с просвещенной личностью европейца!» Историк же Константин Кавелин, все тот же оживленный «вечный юноша», получивший известность благодаря статье о юридических уложениях у древних русичей — даже отчасти крамольную известность (в статье увидели намеки на свободу и разумность общественных установлений в Новгородской республике), столь же изящно и живо начал теперь проповедовать умеренность…
В ту пору психология Герцена предельно зависела от единомыслия и единочувствия с окружающими. Остаться без сподвижников означало для него тогда оказаться как бы без части своей души. Москва почти опустела для него теперь. И — новый гробик нес он осенью прошлого года на своих руках… Настроение его жены в последнее время стало исступленно тоскливым и тревожным. Предчувствия были и у него. Да что там опасения и предчувствия — трезвый учет обстоятельств, говоривший, что дальше их может ожидать только худшее… Все более регламентированными и подконтрольными становились все сферы деятельности в России, отсюда любая попытка действия или самовыражения приведет его к новой ссылке.
…И вот месяц назад, сравнительно богатый после смерти отца тридцатипятилетний человек и известный литератор, он добился наконец приема лично у Дубельта, ставшего к тому времени шефом жандармов, с ходатайством о путешествии за границу после очередного отказа в том государя.
Да были ли те отказы? — рискнул спросить он. (Прав Чаадаев, ославленный сумасшедшим за безысходное свое заключение в «Философическом письме», высказавший, взвесив все: надежды нет, — Петр Яковлевич Чаадаев, измученный надзором и заметивший о его деятелях: «Какие они все шутники…»)
Заносчивый и пристальный взгляд Дубельта стал укоризненным. Принесли дело, и он показал на полях герценовского прошения карандашную надпись рукой е. в., закрепленную сверху для прочности прозрачным лаком: «Рано».
— Ну вот же, а вы сомневались, — сказал он.
В лице у «дядюшки-жандарма» было учтивое сочувствие и смышленость, очень жесткая. Он взвешивал. Воистину многое «скрывал и покрыл тут голубой мундир». Он видел в Герцене вариант своей судьбы и весьма желал бы для него такого же, как у себя, исхода. Бывает потребность еще раз подтвердить для себя правильность принятого когда-то решения… Да помимо того симпатии его были скорее на стороне людей мыслящих и неробких: направленные в нужное русло, они способнее и гибче прочих. К тому же Искандер — это имя, и изрядно намытарен…
Дубельт посоветовал ему, как, подступившись с другого конца, получить наконец разрешение на выезд: возвращаться в Москву и подать прошение о снятии надзора; подразумевалось, что он поддержит это прошение. Тогда не нужно будет визы государя. Да и ехать себе на воды в Европу… Все это подсказал Александру лично Леонтий Васильевич, посулив ему тем самым в недальний срок успокоение, заботы о семействе и приятную умеренность взглядов.
…Лошади тронули. До Кенигсберга — на перекладных. Вперед! Вперед!
Глава вторая
Я иду искать