Геринг первый. Писал стихи, давал частные уроки, на заработанные деньги покупал книги. Первый ученик. Погиб под Суассоном вместе со своим братом.
— Геринг второй, — уже только бормочет учитель немецкого языка и сам кладет тетрадь направо.
— Писал действительно хорошие сочинения, — говорит он задумчиво, перелистывая тетрадь Геринга первого.
Не одна тетрадь еще перекочевывает вправо, и после переклички на кафедре оказывается солидная горка нерозданных работ. Классный наставник Холлерман в нерешительности смотрит на нее. Чувство порядка в нем, видимо, возмущено: он не знает, что делать с этими тетрадями. Наконец находит выход: тетради можно ведь послать родителям погибших.
Но Вилли с этим не согласен.
— Вы полагаете, что им доставит удовольствие такая тетрадь со множеством ошибок и с отметками «неудовлетворительно» и «очень плохо»? — вопрошает он. — Бросьте вы эту затею!
Холлерман смотрит на него круглыми от удивления глазами:
— Но что же мне делать с ними?
— Оставить в шкафу, — говорит Альберт.
Холлерман прямо-таки негодует:
— Это совершенно недопустимо, Троске, — тетради эти ведь не собственность школы, их нельзя просто взять да положить в шкаф.
— О господи, как все это сложно! — стонет Вилли, запуская всю пятерню себе в шевелюру. — Ладно, отдайте тетрадки нам, мы сами их разошлем.
Холлерман не сразу решается выпустить их из рук.
— Но… — в голосе его слышна тревога: речь идет о чужой собственности…
— Хорошо, хорошо, — успокаивает его Вилли, — мы сделаем все, что вам угодно. Тетради будут отправлены заказной бандеролью, с достаточным количеством марок. Только не волнуйтесь. Порядок прежде всего, а на остальное наплевать.
Он подмигивает нам и стучит себя по лбу.
После урока мы перелистываем наши тетради. Тема последнего сочинения называлась: «Почему Германия выиграет войну?» Это было в начале 1916 года. Введение, изложение в шести пунктах, заключение. Пункт четвертый — «по религиозным мотивам» — я изложил плохо. На полях красными чернилами значится: «бессвязно и неубедительно». В общем же, вся работа на семи страницах оценена в четыре с минусом. Совсем неплохо, если принять во внимание факты сегодняшнего дня.
Та же тема разработана, конечно, и в тетрадях убитых товарищей. Сами они, правда, уже не могут убедиться в ошибочности или правильности своих выводов. Один из них, Генрих Шютте, доказал в своем сочинении, что Германия проиграет войну. Он думал, что в школьных сочинениях нужно говорить правду. За это он вылетел бы из гимназии, если бы сам, в срочном порядке, не вызвался пойти на фронт. Несколько месяцев спустя он был убит.
Вилли читает вслух свою работу по естествознанию: «Лесная ветреница и ее корневища». Скаля зубы, обводит нас глазами:
— С этим мы, пожалуй, покончили, а?
— Начисто! — кричит Вестерхольт.
Да, в самом деле, покончили! Мы все перезабыли, и в этом приговор. То, чему учили нас Бетке и Козоле, мы никогда не забудем.
После обеда Людвиг и Альберт зашли за мной, и все вместе мы отправляемся в больницу, навестить нашего товарища Гизекке. По дороге встречаем Георга Рахе. Он присоединяется к нам: он тоже знал Гизекке.
День выдался ясный. С холма, на котором стоит больничное здание, открывается далекий вид на поля. Там, под наблюдением санитаров в форменных куртках, группами работают больные, одетые в полосатые, белые с голубым, блузы. Из окна правого флигеля доносится пение: «На берегах веселых Заале»… Поет, очевидно, больной… Как-то странно звучит сквозь железную решетку: «Тучи по небу плывут…»
Гизекке и с ним еще несколько человек помещаются в просторной палате. Когда мы входим, один из больных пронзительно кричит: «Прикрытие!.. Прикрытие!..» — и лезет под стол. Остальные не обращают на него никакого внимания. Увидев нас, Гизекке тотчас же поднимается навстречу. У него худое, желтое лицо; с заострившимся подбородком и торчащими ушами он кажется еще более юным, чем прежде. Только глаза беспокойные и постаревшие.
Не успеваем поздороваться с ним, как другой больной отводит нас в сторону.
— Новости есть? — спрашивает он.
— Нет, никаких, — отвечаю я.
— А что на фронте? Наши, наконец, заняли Верден?
Мы переглядываемся.
— Давно заключен мир, — успокаивающе говорит Альберт.
Больной смеется неприятным, блеющим смехом:
— Смотрите, не дайте себя околпачить. Это они тумана напускают, а сами только и ждут, чтобы мы вышли отсюда. А как выйдем, они — хлоп! — и на фронт вас пошлют. — И таинственно прибавляет: — Меня-то им больше не видать!
Гизекке здоровается с нами за руку. Мы поражены его поведением: мы ждали, что он, как обезьяна, будет прыгать, беситься, гримасничать или, по меньшей мере, трястись, как контуженные, что просят милостыню на углах, но он только жалко улыбается, как-то странно кривя губы, и говорит:
— Что, небось, не думали, а?
— Да ты совсем здоров, — отвечаю я. — У тебя разве что-нибудь болит?
Он проводит рукой по лбу:
— Голова. Затылок будто обручем сжимает. А потом — Флери…