– А я думаю, ни одного, Эвелина, ты понимаешь? Ни одного. О том, что было, не стоит говорить. Ты никогда никого не любила. Ты никому, ни одному человеку, не дала того, что у тебя есть. Поэтому ни одно твое увлечение не продолжалось больше нескольких месяцев. И ни одно из них нельзя было назвать настоящим человеческим чувством. Что может быть печальнее этого? Ты это поняла только теперь?
– Нет, уже некоторое время тому назад, – сказала она, поднимаясь с кресла. – Мне надо уходить.
– Почему?
– Я вижу, что я должна еще о многом подумать.
– Теперь, мне кажется, торопиться тебе не нужно. Вспомни золотое правило: если ты выигрываешь в скорости, ты теряешь в силе. Ты теряешь в скорости, но выигрываешь в силе. Перенеси этот закон в область человеческих чувств.
– Это, может быть, неплохой совет, – сказала она. – Но еще лучше, мне кажется, забыть о законах и логике – и это то, что должен был бы сделать ты. Ты не думаешь?
В течение нескольких дней после этого разговора с Эвелиной я помогал Артуру в его работе. Он явился ко мне, снял пальто и шляпу, сел в кресло и сказал, что не знает, как быть дальше.
– Ты понимаешь, – сказал он, – все, что он рассказывает, это, в сущности, одна и та же история, чрезвычайно несложная, независимо от того, о какой женщине идет речь. Если все это писать, то каждая страница будет похожа на предыдущую как две капли воды. Что делать? Я ума не приложу.
– Он человек простой, судя по всему, – сказал я, – особенных требований к нему нельзя предъявлять.
– Это я понимаю, но это не облегчает моей работы.
– Ты не пробовал перевести его на какую-нибудь другую тему?
– У него нет других тем, – сказал Артур. – О том, что было самым главным в его жизни, то есть о его уголовном прошлом, он нет говорит ни слова.
– Тогда единственное, что остается, это приписывать ему чувства, ощущения и мысли, которых у него не было и не могло быть.
– Но их нужно придумывать.
– За это он тебе платит деньги.
– Я знаю, но у меня не хватает воображения.
– Этому я не могу поверить.
– Уверяю тебя, необыкновенно трудно.
– У тебя действительно несчастный вид. Хорошо, мы с тобой этим займемся. Будем работать.
Артур был прав – это было нелегко. Не было ничего более бессодержательного, чем рассказы Ланглуа. Но в чем Артур ошибался, это в том, что он не может ничего написать. Ему достаточно было толчка – и повествование начинало развиваться. Конечно, это не имело ничего общего с тем, что говорил Ланглуа. В его книге появились описания Парижа, ссылки на авторов, о которых Ланглуа, конечно, никогда не слышал, соображения о живописи вообще, страницы, посвященные искусству Жоржа де ла Тур.
Артур писал это и хватался за голову:
– Что он скажет? Что он скажет?
– Что он тебе сказал о том отрывке, который мы с тобой переделали? О котором ты говорил, что он написан в сомнамбулическом стиле?
– К моему изумлению, остался доволен.
– Вот видишь? Это расчет безошибочный, ты понимаешь? Ему лестно, что в его воспоминаниях есть такие места. Ты знаешь, он не один. Сколько политических деятелей, например, неспособных произнести речь в парламенте? Им ее пишут другие. Это продолжается годами. Их репутация – это репутация тех, кто для них работает и чьих имен никто не знает. А мемуары знаменитых артисток? А исторические труды? А научные исследования?
– Хорошо, – сказал Артур. – Мы делаем из Ланглуа героя, которым он никогда не был. Мы приписываем ему знания, которых у него нет, мысли, которых у него не могло быть, как ты мне только что сказал. Что остается от подлинного Ланглуа?
– Ничего, – сказал я, – или почти ничего. Но какое это имеет значение? Ты создаешь его заново. Из старого человека с уголовным прошлым ты делаешь юного романтика и любителя искусств. Ты переселяешь его в мир, которого он не знал и не мог знать, и мне кажется, что за это он должен быть тебе благодарен. А то, что это фальсификация, разве это имеет такое значение? Будем продолжать.
Артур писал:
«Я сидел однажды вечером дома и включил аппарат радио. Играл оркестр, и я стал следить за этим движением звуков. Мне казалось, что я уже слышал где-то эту мелодию, но тогда она звучала иначе, беднее и невыразительнее. И когда она подходила к концу, в ней явственно проступил крик петуха, за которым последовали заключительные аккорды. Что это было? Голос спикера сказал: „Вы прослушали «La Dance macabre»[34] Сен-Санса в исполнении оркестра Парижской оперы под управлением Артура Тосканини“. И тогда я понял гений этого удивительного дирижера. Сколько раз до этого я слышал „La Dance macabre“, но никогда и никто из исполнителей не сумел передать замысел композитора так, как это сделал Тосканини. И я подумал о словах, которые мы часто произносим, определяющих понятия, природа которых для нас необъяснима. Таким словом было слово „гений“. Таким было слово „очарование“, – и когда я его вспомнил, я вновь увидел перед собой незабываемые глаза…»
– Я забыл, как ее звали, – сказал Артур.
– Мы ее найдем позже, – сказал я, – не стоит из-за этого задерживаться. Идем дальше.