Сверлов действительно жил и мучился иначе, чем другие люди. Он был чрезвычайно беден, хотя, взглянув на него, никто бы этого не подумал, так как Борис Аркадьевич – его звали Борис Аркадьевич («Хорошее у вас отчество, идиллическое» – сказал я ему как-то. «Да, но мне оно плохо подходит», – ответил он) – всегда носил самые дорогие костюмы; да и жил он в одном из новых домов возле Champs de Mars в небольшой, но прекрасно обставленной квартире – с коврами, хорошей мебелью, роялем, креслами и картинами; и при всем этом в квартире после тщательнейшего обыска нельзя было бы найти даже пяти франков. Бывало так, что Борис Аркадьевич ничего не ел по два, по три дня; но каждое утро он тратил полтора часа на свой туалет, брился, принимал ванну, долго делал гимнастику и потом с беззаботным видом выходил на улицу, держа в руке – с несколько нарочитой церемонностью – перчатки и квадратную трость; и только когда он проходил мимо гастрономических магазинов, его ноги на секунду становились мягкими, а в глазах темнело.
Я не видел человека, которого наружность так не соответствовала бы его душевным качествам. Бориса Аркадьевича нередко принимали за профессионального боксера; однажды, когда мы зашли на ярмарке в маленькую палатку, где были расставлены различного рода силомеры и Борис Аркадьевич без усилий выжимал максимум того, что могла показать стрелка, со всех сторон говорили: ну, это профессиональный атлет, c’est un professionel[52]. Его одежда вводила в заблуждение многих людей, которые на улице обращались к нему с просьбой о помощи, а у бедного Бориса Аркадьевича с утра ничего во рту не было. Один мой знакомый, считавший себя физиономистом («Какой он физиономист? Он дурак, а не физиономист», – сказал с раздражением Борис Аркадьевич), заметил после того, как увидел Сверлова:
– Вот человек, у которого никогда не было никаких сомнений и никаких страданий. Теперь такие редко встречаются; на каждом лице я вижу следы потрясений.
Мне показались несколько нелепыми его выражения; о «следах потрясений» он говорил так, точно это были какие-нибудь геологические наслоения. Физиономист, однако, был виноват только в том, что его знания – достаточно обширные в своей, впрочем сомнительной, области – не шли дальше констатирования того, что известное лицо подходит к такому-то типу, который, в свою очередь, делится на две категории, причем вторая из них наиболее характерна для людей уравновешенных и не терзаемых душевными волнениями. Физиономист добросовестно осмотрел Бориса Ар кадьевича – и с точки зрения своей нетрудной науки был совершенно прав. Когда я ему сказал, что, в общем, он ошибается, он ответил, что, значит, в лице Бориса Аркадьевича есть какая-то неправильность. «Раз неправильность, то о чем же тут говорить», – сказал он; и, удовлетворившись этим объяснением, он стал избегать встреч со Сверловым и даже иногда, встречая его, нарочно отворачивался, так как Борис Аркадьевич невольно напоминал ему о неудачном его определении, а причина неудачи крылась все в той же неправильности, которую его неподвижное знание не могло предвидеть.
Вместе с тем Борис Аркадьевич не знал ни спокойствия, ни радости; и если бы мне нужно было выбрать из всех определений чувств – таких условных и удачность или неудачность которых зависит чаще всего от простого звукового совпадения или от душевного состояния человека, которому об этом говорят или который об этом читает, и я знал одну женщину, считавшую «Братьев Карамазовых» эротической и вовсе не мрачной книгой, потому что она прочла ее во время своего свадебного путешествия, – те определения, которые подходили бы к главным чувствам Бориса Аркадьевича, я остановился бы, пожалуй, на том, что это были тоска, и ненависть, и еще смертельное томление, приходившее к Борису Аркадьевичу, когда он просыпался, и покидавшее его, когда он засыпал. Он рассказывал мне, что впервые испытал его еще в детстве. «Все кажется, – говорил он, – что кто-то идет следом за вами и вы даже где-то его видели; и нет никого, и только страшная тишина и вы один».
Я долго не знал, что делает Борис Аркадьевич со своим обширным досугом. Читать он не любил – вернее, перечитывал по несколько раз все одни и те же книги.
– Вы литературы не любите? – спросил я его.
– Очень люблю.
– Но не любите читать?
– Некоторые книги я охотно читаю, – ответил Сверлов. – Потом, что такое литература? Пятьдесят книг? Я их прочел.
Следовательно, Борис Аркадьевич тратил время не на чтение.
Он действительно ничего не делал. Вставал поздно, выходил на улицу в час дня, возвращался в четыре, до вечера лежал на диване, затем шел в кафе или кинематограф. Когда кто-то спросил его, не тяготит ли его такая жизнь, он удивился и ответил, что лучшей жизни ему не нужно.
– Лучшей в каком смысле?
– В смысле приятного времяпрепровождения, – резко сказал Сверлов и оборвал разговор.