А на завтра, в Крещенье, я проснулся разом, как от толчка, и сразу же ударило, рванулось сердце — сегодня надо было уезжать! В доме пахло по-праздничному, необыкновенно приятно; как-то особенно сильно чувствовался сегодня дом, и одевался я уже сам не свой, всё утешая себя тем, что до отъезда оставалось еще несколько часов. Потом мы все пошли в церковь: мать, впервые после болезни выходившую на воздух, вел под руку отец — и при виде ее впавшего, бледного лица у меня до боли сжималось сердце от мысли, что завтра я ее уже не буду видеть; и она взглядывала на меня иногда, подолгу задерживаясь на мне грустными глазами. А старшая сестра шла рядом, гордо несла свою красивую голову, и мне становилось стыдно за свою слабость: ведь она тоже уезжала — правда, лишь послезавтра. В церкви я ушел на клирос и всю службу пел в хоре, как в прежние годы, с трепетом ожидая, когда пойдут на Иордань. Церковь полна народу, не меньше, чем на Рождество, и под конец службы самые степенные и старые мужики в расшитых овчинных шубах, все с бородами до пояса, выходят к амвону, вынимают из гнезд хоругви, иконы, выносят из алтаря огромный деревянный крест; и медленно, сквозь расступающиеся ряды, со священником и дьяконом в белых ризах впереди крестный ход выходит из церкви наружу. Там сверкающий морозный день, солнце стоит в дымчатой, нежной пелене, в воздухе реет сухой, острый снег, хотя на небе нет ни одной тучи. С пением крещенских стихир мы идем через деревню, сверкают ризы, бьются и трепещут хоругви, звенят, поют колокола, а за нами сзади поток молящихся, мужики идут с обнаженными головами. Мы спускаемся на реку к Иордани, и там священник купает крест, святит воду, кропит крестообразно народ, и хор поет: «Днесь вод освящается естество и разделяется Иордан…». И во мне заходится от какого-то блаженного восторга сердце. И когда освящение воды кончается, и крестный ход идет назад, оглядываясь, я всё еще вижу народ, теснящийся у Иордани с сосудами в руках, набирающий священную крещенскую воду… «Освяти мене и воды, Спасе!..».
Дома Палашка носилась из комнаты в комнату с грудами свежего, пахучего белья на руках — готовили нас в дорогу. В коридоре я наткнулся на нее, когда, скатившись сверху по глянцевитым перилам лестницы, она с легким вскриком упала как раз передо мною. Исподлобья она посмотрела на меня, словно чего-то ожидая, я смутился, не зная, что сказать.
— В городе-то не забывайте нас, деревенских, — нашлась Палашка первая и пробежала в боковушу.
За обедом был у нас священник, отец Михаил, пришедший неожиданно, к общему удручению, и мать старалась быть с гостем особенно любезной. Батюшка был молодой и неопытный, ни с кем еще не ознакомился и оставался у нас бесконечно долго; я видел недоуменные взгляды, которыми перекидывались мать и отец и радовался, что гость так долго сидит: может быть, из-за этого сегодня не поедем, отложат до завтра. Егору было сказано в пять подавать, а шел уже третий час, за окнами стало синеть, багряные лучи пронзали, чуть дымясь, обледенелые окна, рассыпая рубины на полу. Я сидел, и несвязные видения вились передо мною: горница в Турасове, тоже с пурпуровыми окнами, где я ждал отъезда перед пургой, инспектор у окна — Боже, как это недавно всё было! — подъезд к дому, мать в постели. Ася и кадет — она тоже сегодня уезжала. И я удивлялся, что не чувствовал больше стыда и боли, и странно! — мысль почему-то перебегала на Палашку.
— Извините, батюшка — услышал я, как сквозь сон, голос отца, — сегодня мы сына отправляем…
Значит, всё-таки, едем! Торопливо поводя руками по пуговицам и без того застегнутой рясы, по цепочке креста, отец Михаил встает, прощается, смеется при том нервным смехом, благословляет меня: «Во имя Отца и Сына»; от его рясы пахнет сильно нафталином — очевидно новая, вынул для праздника. И с его уходом всё свершается очень быстро: мать спешит посмотреть, что мне уложили, достаточно ли дали белья, провизии, — а набито для меня четыре корзины; отец зовет к себе, передает конверты с надписями: этот отнесешь тому-то с поклоном, этому просто передашь, в крайнем случае по почте пошлешь, это твоей «чухне» отдашь деньги, не потеряй, и тут впервые за три недели я с тоской вспомнил про Амалию — ее отец величал «чухной».