Микки содрогнулся, и с листьев, под которыми он съежился, упали капли воды. Они упали ему на шею, и он торопливо вытер их грязной рукой. Микки подтянул колени к животу и обхватил их руками; в одной руке он по-прежнему сжимал заряженный арбалет. Последние две ночи были хуже всего, что Микки когда-либо знал. Даже хуже, чем когда Старик запер его на ночь в бомбоубежище в огороде. Бетонированная яма осталась там с войны, ее построил дед Микки, полагавший, что немецкие бомбардировщики имеют специальное задание убить лично его; об этом шутили все в деревне, но еще забавнее было то, что дед умер от сердечного приступа, когда слишком усердно звонили в колокола, отмечая конец войны. Потом отец Микки использовал бомбоубежище как погреб для хранения яблок, а потом Микки прятал там свою браконьерскую добычу. Но в одну ночь, в ту ночь, когда ему было всего одиннадцать лет, Старик запер его в бомбоубежище — в яме, в погребе, долбаной могиле! — за какую-то провинность, возможно, за воровство, и оставил там до утра. Микки скулил, чтобы его выпустили, и закричал, когда услышал, как вокруг в кромешной тьме скребутся крысы; он кричал и кричал, когда одна из этих тварей пробежала по коленям. Но отец не вернулся и не отпер дверь — вероятно, потому что к тому времени заснул в кресле в своем обычном пьяном отупении (мать Микки давно сбежала с торговцем, который раньше каждую неделю звонил насчет платы за мебель). Да он бы все равно не услышал, и соседи тоже — ведь стены убежища были восьми дюймов толщиной. Когда на следующее утро дверь открыли, Микки вылетел оттуда с побелевшим лицом и бросился к отцу, клянясь, что больше никогда, никогда не будет, никогда не возьмет того, что ему не принадлежит, — и на мгновение, на малейшую долю секунды отец прижал его к груди, чего не было никогда ни до, ни после. Отец тут же оттолкнул его с кратким наставлением, но Микки успел взглянуть ему в лицо и уловил в глазах Старика потрясение и стыд.
Без сомнения, ночное пребывание в бомбоубежище нанесло Микки травму — после этого его несколько лет мучили кошмары, — но эти две ночи, о, эти две ночи были гораздо страшнее. Потому что темнота леса пугала не меньше, чем любой погреб. Вместо крыс здесь были звуки других подкрадывающихся тварей, а вместо сплошной окутывающей черноты возникали глубокие тени, которые надвигались, тянулись к нему. И были разные шорохи и шевеления, заметные краем глаза, — и чьи-то фигуры быстро ныряли в темноту или блекли, когда он поворачивался к ним.
И конечно, не оставляло знание о содеянном, о совершенном убийстве, оно преследовало Микки все эти долгие часы. Поверит ли кто-нибудь его рассказу? Поверят ли, что он видел в лесу призраков, демонов, которые корчились, стонали и производили в тумане другие страшные звуки? Он браконьерствовал, и лесник застал его на месте преступления — вот чему они поверят. Кто поверит на слово человеку, за всю свою недолгую жизнь не видевшему ничего хорошего, отпрыску горького пьяницы и шалавы, сбежавшей с торговцем?
Микки открыл глаза и поднял голову. Черт возьми, он чуть не уснул! Не надо. Не здесь. Нужно идти.