Среди наших знакомых о предстоящих разводах говорили много; в то лето общей тревоги еще сохранились укромные уголки, где частным делам уделялось преимущественное внимание. Моя жена, как всегда, сумела представить события в свете, выгодном для нее и неблагоприятном для меня; всем было ясно, что она держалась замечательно и что только одна она способна выказать такое терпение. «Робин на семь лет ее моложе, он и для своего возраста немного недозрелый, — шептались в укромных уголках, — но зато он всем существом предан бедняжке Селии, и, право же, она этого заслуживает после всего, что ей пришлось пережить». А что до Джулии и меня, то ведь это не новость. «Выражаясь грубо, — пояснил мой кузен Джаспер, как будто он когда-либо выражался иначе, — непонятно, почему вдруг тебе пришла охота жениться».
Кончилось лето; ликующие толпы встречали Невиля Чемберлена из Мюнхена; Рекс произнес в Палате общин «бешеную» речь, которая раз навсегда решила его судьбу, хотя как именно должно еще было показать будущее. Адвокаты Джулии, в чьей конторе черные жестяные коробки с надписью «Маркиз Марчмейн» занимали чуть не целую комнату, начали кропотливую, медлительную процедуру ее развода; мои адвокаты, представители более оперативной фирмы, опережали их на несколько недель. Было необходимо, чтобы Рекс и Джулия официально разъехались, поэтому Джулия впредь до новых перемен осталась у себя в Брайдсхеде, а Рекс перевез свои чемоданы и своего камердинера в их лондонский дом. Протокол против меня и Джулии был составлен у меня на квартире. Свадьба Брайдсхеда была назначена на рождественские каникулы, чтобы его будущие пасынки могли принять в ней участие.
Однажды в ноябрьские сумерки мы с Джулией стояли у окна в гостиной и смотрели, как ветер хозяйничает в парке и оголяет ветви лип, срывая желтые листья, как гонит их, то взметая вверх, то кружа и раскидывая по цветникам и террасам, по светлым лужам и темной траве, то тут, то там прижимая к стене или оконному стеклу одинокий трепещущий лист и оставляя их наконец у стены наметанными в большие мокрые груды.
— Весной мы их уже не увидим, — сказала Джулия. — А может, и вообще больше никогда…
— Один раз, давно, уезжая отсюда, я уже думал, что больше не вернусь.
— Может быть, через много лет, да только что останется от нас и что останется от всего этого?..
Позади нас в сумраке комнаты открылась и закрылась дверь. Уилкокс прошел в красном свете камина и почтительно остановился у окон в сером отблеске угасшего дня.
— Телефонный звонок, ваша светлость, от леди Корделии.
— От леди Корделии! Откуда она звонила?
— Из Лондона, ваша светлость.
— Уилкокс, как чудесно! Она едет домой?
— Леди Корделия звонила уже по пути на вокзал и предполагает быть здесь после ужина.
— Я не видел ее двенадцать лет, — сказал я; я действительно последний раз виделся с нею в тот вечер, когда мы ездили вместе ужинать и она обмолвилась о своем желании стать монахиней; в тот вечер, когда я писал парадный интерьер Марчмейн-хауса. — Она была обаятельная девочка.
— Она живет странной жизнью. Сначала этот монастырь; потом, когда там ничего не вышло, война в Испании. Я не видела ее с тех пор. Другие девушки, которые отправлялись с санитарным транспортом, после окончания войны вернулись, но она осталась, помогала людям добираться домой, работала в лагерях для военнопленных. Странная девушка. И знаешь, она выросла совсем некрасивой.
— Ей известно про нас?
— Да, она прислала мне чудесное письмо.
Больно было думать о том, что Корделия выросла «совсем некрасивой», что весь этот горячий запас любви тратится на инъекции и порошок против вшей. Когда она приехала, усталая с дороги, довольно дурно одетая, с поступью женщины, которая не заботится о производимом ею впечатлении, я нашел ее действительно некрасивой. Странно, думал я, как одни и те же составные части в разных сочетаниях образуют и Брайдсхеда, и Себастьяна, и Джулию, и ее. Что она их сестра, не вызывало сомнений, но в ней не было грации Себастьяна и Джулии, как не было серьезности Брайди. Она производила впечатление деловой и энергичной женщины, привыкшей к обстановке лагерей и перевязочных пунктов, насмотревшейся на простые и великие страдания и потому утратившей способность к более тонким удовольствиям. На вид ей было много больше ее двадцати шести лет; трудная жизнь огрубила ее; постоянная необходимость изъясняться на чуждых языках привела к утрате нюансов родной речи; она сидела у огня, слегка расставив ноги, и, когда она сказала: «Хорошо дома», это прозвучало для меня как урчание собаки, укладывающейся вечером на свою подстилку.
Таковы были впечатления первого получаса, обостренные контрастом с белой кожей и шелковистыми мерцающими волосами Джулии и с моими воспоминаниями о ней самой — девочке.
— Моя работа в Испании кончена, — сказала она. — Власти были отменно любезны, выразили благодарность за всё, что я сделала, даже дали медаль и выставили меня вон. Но кажется, здесь тоже скоро будет сколько угодно такой же работы. — Потом она спросила: — Еще не поздно подняться к няне?