Исакиев считает палиндромы речью, голосом самого языка. Не тем, что мы так или иначе ему навязываем, а что он сам хочет сказать. В палиндромах, пишет он, суть возникает сама собой, возникает случайно и из случайного. Ты смотришь на бесконечные ряды букв, которые давно уже не собираешь в слова, фразы, строчки. Вместо всего этого, вместо пропусков и знаков препинания кто-то, расшалившись, засыпал письмо битым стеклом. Теперь осколки играют буквами в пинг-понг.
Слова чересчур разные; когда ставишь их рядом, они чужие друг другу. Сколько ни убеждай, осадок этот никуда не девается. Родственность звучания, вообще родственность лишь в палиндромах. Только в них та волна, что организует пространство, не дает ему распасться на части. Те интимные отношения слов, по которым мы давно томимся.
Будущее за языком палиндрома. Ему по плечу любые испытания. Верю, его не сломает и Апокалипсис.
Что же до формы, рифмы, размера, прочих тонкостей строфики, то сонеты, стансы и катрены, дактили, амфибрахии и александрийский стих не более чем вериги, епитимьи, которые поэт сам на себя накладывает. Конечно, плохо, если они так давят, что не дают дышать, но если их вовсе не замечаешь, если в строках совсем нет затрудненности речи, тебе никогда и никого не отмолить. Без страдания нет искупления. Палиндромисты среди поэтов даже не пустынники, если они на кого и похожи, то на Симеона Столпника.
Палиндром тоталитарен. Но тут же уязвим, слаб, непрочен. Заменишь в нем ё на е, и он сделается нем, тихо уйдет.
Так же тоталитарен и канон. Вообще всё, что рождено страхом человека перед самим собой. Это не борьба хорошего с лучшим, а плохого с еще худшим.
Люди слишком разные. Чтобы никого не испугать, не оттолкнуть, Господь даже веру каждому дает по его силам.
Господь в ужасе от нас, от нашей способности превращать любое добро во зло, тем не менее Он ни в ком и ничего не ломает, терпеливо ждет, верит, что однажды человек одумается.
Что Ветхий, что Новый Завет — всё путь с редкими рывками вперед и бесчисленными отступлениями. И мы, в которых страха больше, чем надежды. А канон — нечто вроде «ни шагу назад». Этакий заградотряд.
Мало доверяя земным властям, люди испокон века требовали письменных законов и, получив их, со смирением подчинялись. С Богом, как кажется, дело иное. Вера, что в Заповедях, что в каноне, меня не утешает. Во времени, когда человек просто говорил с Всевышним, было больше правды.
«Синопсис» у дяди Оскара есть. Послал еще из Старицы. С тех пор переписываемся регулярно. Половина того, что знаю о Сойменке, — от Станицына.
Сониного деда, конечно, знаю. Ребенком не раз бывал в его мастерской. В отличие от других взрослых, он ничего не скрывал, не прятал. Обычно, что человек думает, так сразу не скажешь, а тут на холсте была видна каждая его мысль. С тех пор как я вышел из лагеря, мы переписываемся. Он писал мне и в Старицу, и в Москву, хотя реже, пишет и сюда, в Казахстан.
Курск. В городе в тринадцатом году, прямо перед войной, построили большой цирк. Горожане от идущих там представлений в восторге. Отступают немцы или наступают, билетов не достать. И теперь, когда Гражданская война и белые почем зря режут красных, а красные — белых, цирк не теряет популярности. Власть меняется каждые несколько месяцев, иногда и чаще, но чьи бы войска ни стояли в городе, цирк любят все, и все ему рады. Конечно, кто контролирует город, понять можно.
При белых в шапито гвоздь программы — схватки борцов-классиков, и арена официально именуется «Ареной борьбы сил добра и зла». Когда придут красные, она станет называться ареной «имени классовой борьбы» и предварять представление будет лекция на ту же тему. Но пока в городе белые. Борцы-классики: в черном трико — нечисть (они обычно из пленных красноармейцев), в белом — ангелы, а то и сам Христос. Одна пара сменяет другую, но все подобраны так, что добро уверенно побеждает зло. Впрочем, зрители всё равно довольны, ведь главный вопрос о жизни и смерти дан им на откуп. Как в римском амфитеатре, без тени сомнения они опускают вниз большой палец, и проигравший схватку большевик приговорен к расстрелу.