К счастью, Господь по-прежнему добр к своему народу, и после приличествующей паузы в ответ на мольбы и стенания — чудеса. Да не одно, не два, а будто из рога изобилия. Бобчинский с Добчинским пустили слушок, и все разом прозрели, признали тебя. И ведь заметьте, говорил Блоцкий, Хлестаков никого не обманывает, ничего лишнего на себя не берет, они сами зовут его в эту свою игру, такую для него несказанно счастливую. Даже фараон (Городничий), который прежде никого в грош не ставил, хвастал, что любого обведет вокруг пальца, и он уверовал. Манны и перепелов теперь, понятно, от пуза. Вдобавок дочь-невеста. В общем, таков в Городничем страх Господень, что готов на всё, только бы услужить и угодить Хлестакову.
Порядок чудес и их назначение, что нередко у Гоголя, нарушен, но непринципиально. В Писании перед тем, как выйти из Мицраима, Народ Божий приобрел милость в глазах египтян. В «Ревизоре» чиновники тоже сами, причем полными пригоршнями, несут Хлестакову золото и украшения (ассигнации) — всё без счета и без отдачи. Лишь в финале фараон опомнится, пожалеет, что разрешил семени Иакова уйти в пустыню, захочет вернуть, но поздно: Господь — тройка, быстрее которой нет ничего, — легко унесет Израиль от погони. Дальше, по идее, безо всякой милости и снисхождения, должны последовать египетские казни, о них даже сделано предуведомление — вышепомянутая «немая сцена», но или оттого, что в «Ревизоре» поменялась цель: в Пятикнижье заставить фараона отпустить народ Божий в пустыню, в пьесе — просто вывести, предъявить нам наши собственные грехи, — или по какой-то другой причине, но в пьесе казней нет. В итоге «Ревизор» так и остается сказкой об Исходе, о чуде и о чуде Исхода.
Но Дюр в Александринском театре ничего этого не увидел и не понял. Хлестакова он сыграл обыкновенным вралем, заурядным водевильным шалуном, и для Гоголя, говорил Блоцкий, это стало страшным разочарованием. Сам он видел Хлестакова человеком, который, будто пустыня дождевую воду, впитывает веру в себя и на нее отзывается; когда его несет, полный поэтического вдохновения, упоения, почти сочинительского восторга, просто грезит наяву. Оттого и сам не знает, не может знать, врет он или не врет, самозванец или взаправду избран. Он представлял, как Хлестаков расцветает, возносится, когда с ним хороши, в ответ, в свою очередь, делается с каждым хорош. И вот на балу весь состав старших уездных чинов с Городничим во главе ликует, что ревизор, которого они боялись, как Страшного Суда, оказался добр, мил и обходителен, в общем, приятен во всех отношениях. Не только никого не покарал, наоборот, не чинясь каждому отпустил его грехи, прижал к груди и обласкал.
Впрочем, говорил Блоцкий, уже когда наш «Ревизор» пятнадцатого года был поставлен, трижды сыгран перед публикой и мы со дня на день должны были разъехаться из Сойменки — дело, конечно, не только в Дюре. Гоголь и с себя не снимает вины. В одном из писем он пишет: «Или мной овладела довременно слепая гордость, и силы мои совладать с этим характером были так слабы, что даже и тени, и намека в нем не осталось для актера?» В другом: «И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито досадно».
Было и еще одно обстоятельство, которое не стоит сбрасывать со счетов. По своей природе Гоголь был актером; способность к почти мгновенным перевоплощениям (а любой актер, говорил Блоцкий, в столь разных видах представляется, что часто не единым человеком является), способность так вжиться в роль, что она делается уже не личиной, а ликом — всё это было дано ему свыше. Без этого Гоголь просто не мог жить и, надолго застряв в одних и тех же декорациях, заболевал. Его ломали, буквально корежили колики в животе, оттого что ничего не менялось, сегодня было как вчера и так же должно было быть завтра. И вот однажды, не имея больше сил терпеть, он срывался с места, уезжал, бежал куда глаза глядят. Чаще других стран мы его находим в Италии, в Риме. Этот вселенский город, разом и Вавилон, и Иерусалим, был для него и кулисами, и гримерной. Здесь он выздоравливал, отдыхал, во всех смыслах оживал. Здесь же выбирал себе новую роль и выстраивал новую мизансцену. Лишь затем возвращался обратно в Россию и начинал репетиции.
В шестнадцатом году труппа, занятая в «Ревизоре» прошлого сезона, в прежнем составе собирается в Сойменке. Нам уже известно, что по плану Блоцкого нынешняя постановка должна образовать пару с постановкой предыдущего, пятнадцатого года. Кроме того, все в Сойменке наслышаны, что с недавних пор Блоцкий тесно связан с одной из нелегальных революционных партий. О революции он теперь говорит как о новом преображении Господнем, единственном, что может нас спасти, очистить от зла. Свидетельства, что она грядет, начнется вот-вот, он находит везде. Показывает, тычет в них нас, но мы как слепые котята ничего не видим или не хотим видеть. Блоцкого это бесит.