Наш Гоголь не стоит ли особняком от всей пишущей братии именно благодаря беспощадности к своим творениям и таинственной молчаливости? Надо думать, что то, о чем он молчал, было значительнее того, о чем он писал. Слова и звуки вообще рождаются из молчания, как и все краски мира появляются из белого цвета при разложении. И кто-то уже счел Гоголя мертвым, раз он перестал писать, а он, быть может, только жить начал. Вернее, перешел на иную ступень жизни. Ведь жизнь это лестница вверх, это лестница Иакова. Гоголь и молился в предсмертном бреду к Богоматери словами из акафиста: «Радуйся, Лествице Небесная, Ею же сниде Бог». Не по памяти читал слова, а из глубины души, самой душой при сумеречном сознании молился!
Я думал когда-то, что святые все сплошь и рядом были дерзкими и радостными перед лицом разложенных костров, наточенных топоров и пил. О том, что многие бледнели и слабели вплоть до бессилия взойти на помост казни, как-то не думалось. Сплошные сентенции крутились в голове, вроде: «помолился, и идолы, упав, сокрушились»; или «внезапно пролившийся дождь потушил костер, и олово вдруг остыло». Это не моя глупость виновата. Это виноват восторженный житийный стиль, позаимствованный у католиков в барочные времена. Если бы таковы были все страдания, то страдать не только не страшно, а даже хочется. Куда как страшнее проза жизни с лампочкой без абажура, следователем напротив и истязуемым священником, у которого выбиты зубы, сломан нос и расстреляны все родственники. А на столе у следователя — протокол с фантастическими признаниями. И не факт, что доведенный до грани отчаяния священник или епископ его не подпишет, хотя бы ради скорейшего расстрела.
Точно так же и о старости думалось. Вот, мол, жил себе святой человек, не чувствуя тяжести прожитых лет. Жил и только о Господе радовался. Потом безболезненно и непостыдно с молитвой ушел из этого мира в тот. Казалось, ни старость, ни болезни не должны действовать на святого человека. Потом с большим удивлением дочитался до того, что к старости у многих слабела память, оскудевали силы. Потом на место удивления пришло благодарное спокойствие. А разве может быть иначе? Вот и любимый ученик Господа, доживши до глубокой старости, не от лени ведь говорил одну краткую фразу: «Дети, любите друг друга». От старости и слабости он повторял ее одну, поскольку, если бы был крепок, то говорил бы так же ярко и богато, как писал в Евангелии.
Иллюзии уходят. Пропади они пропадом, но только постепенно. Сразу от всех иллюзий освободиться нельзя. Или можно, но очень опасно. Так и Господь обещал евреям прогнать всех врагов от Обетованной земли, но не сразу, а постепенно. Почему постепенно? Чтоб не умножились дикие звери на опустошенных землях. Так вот! Избавь слабого человека от всех иллюзий одним махом, он и веру потеряет, поскольку вера его на добрую половину из иллюзий состоит. Звери тогда умножатся. Дикие и умные звери. И пожрут человека.
Человек устал. Народ устал. Человечество устало.
Все это явления закономерные и неизбежные. Вечный марш энтузиастов звучит кощунственно и омерзительно над землей, в которую зарыто столько мертвых тел, многих даже без отпевания. Посему не надо бояться усталости. Ну устал, ну исчерпался, ну выработался. Что такого? В одной шахте породу выработали — другую роют. В одном месторождении запасы нефти истощились — другие скважины бурить пора. Не заливать же пустую скважину слезами от тоски, что нефть в ней кончилась.
Оскудевают таланты, исчерпываются силы, истекают дни. Святые, и те устают. Праведники тоже болеют. И все о смерти думают с содроганием. Шакалу только — радость. Можно громко крикнуть, что Акела промахнулся. А мудрому — наука, чтоб еще мудрей был. Великое унизится, стройное согнется, красивое поблекнет. Сладкоречивый умолкнет и храбрый не пойдет на бой. Рано или поздно, в той или иной мере, всем нам придется с этим повстречаться. Так попробуем поумнеть заранее, чтобы не осквернять впоследствии воздух глупыми словами, родившимися в глупом сердце.
Вот человек озирает медленным взглядом дом, в котором он жил. Сейчас он уйдет навсегда, и нужно забрать самое важное. Он не может унести шкаф, кровать, комод. Там, куда он идет, ему не пригодятся ни занавески, ни горшки с цветами. По всему, что лежит на полу и висит на стенах, человек скользит прощальным взглядом. Все, что он может взять, это лишь заплечный мешок с деньгами, хлебом и документами. Вот он крестится, надевает шапку и захлопывает за собой дверь. Теперь дом останется только в памяти, да и то ненадолго.