Ну как же я раньше не понимал, что он из племени профессиональных революционеров, нагрянувших из дальнего края в революционную эпоху то ли конца XIX, то ли начала XX века на обессилевшую Россию! Скорее всего, что из местечка Межиров, что в Галиции, — я как-то разглядывал карту и наткнулся на это слово — отсюда и псевдоним, так же, как Шкловский — от Шклова. Могилевский — Могилева, Слуцкий — Слуцка, Львовский — Львова, Минский — Минска… («Всю Россию на псевдонимы растащили», — мрачно шутил Палиевский.) Но зачем тогда было выдумывать: «был русский плоть от плоти»? Зачем разыгрывать этот театр? Ломать эту то ли трагикомедию, то ли мелодраму?
Как я понял позднее, приписывая своим предкам подвиги террористического самопожертвования, Межиров и туг самозабвенно мистифицировал читателя. Исполнителями террористических актов конца XIX — начала XX века, как правило, были русские люди: Софья Перовская, Желябов, Морозов, Халтурин, Каракозов — или поляки. Предки же Межиро— ва могли быть идейными вдохновителями, организаторами террористических кружков, иногда вождями-провокаторами вроде Евно Азефа, часто изготовителями бомб и взрывных устройств… На эшафот же, выполнив их планы и указания, чаще всего шли другие.
Впрочем, и Межиров, и другие близкие ему по духу шестидесятники чуть ли не до первых лет перестройки оставались верны заветам революционных «предков», эмигрантов, «нагрянувших» в Россию «из дальних краев».
Уже в начале 80-х годов Александр Петрович еще раз поклялся в преданности представителям этой породы Смилге и Радеку. написав стихи, посвященные ихнему клану:
Стихи органически вписывались в кровавое романтическое полотно, на котором красовались окуджавские «комиссары в пыльных шлемах», евтушенковский Якир, протягивавший в будущее «гранитную руку» из прошлого, где в дымке времени «маячила на пороге» целая когорта комиссаров — Левинсон из «Разгрома», Коган из «Думы про Опанаса», Штокман из «Тихого Дона», Чекистов-Лейбман из «Страны негодяев».
Впрочем, эти мысли сложились у меня гораздо позже, через несколько лет, а в тот коктебельский знойный вечер я с восхищением выслушал талантливо написанную, легко льющуюся поэму о няне, а Межиров, видя мой восторг, пригласил меня, начинающего бильярдиста, в бильярдную и с расчетливостью профессионала за несколько партий облегчил содержание моего кошелька наполовину.
Однако я не был на него в обиде. Мне нравился его артистический характер, его то восторженный, то скептический ум, его легкая, изящная манера письма, его демонстративное поклонение искусству. Увлеченный такими свойствами его натуры, я в 1965 году даже сочинил восторженную рецензию о его поэзии под названием «Она в другом участвует бою», — имелось в виду, что не в житейском, не в общественном, политическом, а в высоком, в том, о котором думал Пушкин, когда писал: «Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв».
Справедливости ради надо сказать, что на первых порах моей московской жизни Межиров был внимателен ко мне, с его помощью я наладил связи с грузинскими и литовскими поэтами, стал получать заказы на переводы их книг, начал зарабатывать деньги. Но, тем не менее, выпивая с ним, или играя в бильярд, или размышляя о стихах Мандельштама, я всегда чувствовал на себе с его стороны какое-то особо пристальное внимание. Как будто бы он не забывал никогда, что, несмотря на наши дружеские отношения, за мной нужен глаз да глаз, что я не остановлюсь на этом рубеже пиетета и почтения…
Когда Межиров узнал, что я написал статью «Упорствующий до предела» о творчестве его друга Винокурова, которое я счел куда более ходульным, театральным и рациональным, нежели тогда было принято считать, он бросил на карту все свое влияние, лишь бы не допустить публикации этой статьи. Он звонил, настаивал, канючил, предупреждал. Он как будто бы предчувствовал, что с этого поворотного момента начнется мое окончательное охлаждение и к Слуцкому, и к Самойлову, и к нему, взявшему на себя роль моего учителя и покровителя. Статью о Винокурове я все же опубликовал В журнале «Наш современник». В 1966 году…
Подводя сейчас какие-то предварительные итоги литературной жизни 60—90-х годов, надо сказать, что Александр Межиров обнаружил за это время удивительные способности к перемене своей сущности, своего «альтер это», способности, столь свойственные породе людей, нагрянувших в свое время на Россию «из дальнего края». Он был куда более гибок и то— лерантен, нежели комиссар и государственник Борис Слуцкий, более сложен и загадочен, нежели прямодушный и наивный Наум Коржавин, более политизирован и социален, нежели эстет Давид Самойлов.