При отступлении наших войск от Ростова к Сталинграду летом 1942 года остался на подворье у Антонины Кашириной тяжелораненый командир той самой артбатареи, которая прикрывала своим огнем с яра подходы к переправе через Дон. После того как чья-то рука перерубила ночью зубилом трос парома, единственно еще и соединявшего правый берег с левым, ничего иного не оставалось артиллеристам, как с раската на руках сбросить орудия с яра в воду и самим вплавь, придерживаясь батарейных лошадей, переправляться на займище. И хоть бы еще какой-нибудь плохонький баркас остался под рукой — все уже угнали на левый берег солдаты других отступающих частей и гражданские беженцы.
Но и пристрелить своего раненого командира, как на том сам он настаивал, когда приходил в память, ни у кого не поднялась рука. С лейтенантом Никитиным батарея с боями отступала от самой румынской границы. И теперь вынужденно оставляя его на попечение хозяйки того самого подворья, где располагалась батарея, политрук сурово предупреждал ее:
— Смотри, красавица, этим же самым путем мы будем возвращаться. Вашего хутора никак не минуем. Сумеешь нам нашего командира сберечь — честь тебе и хвала и, может, даже к медали или ордену тебя представим, а не сбережешь… — Он выразительно дотронулся рукой до кобуры своего ТТ.
— Ни медали, ни ордена твоего мне не надо, и не грози ты мне, пожалуйста, политрук, — склоняясь над раненым лейтенантом, отвечала хозяйка подворья, рослая казачка лет тридцати с небольшим. — Лучше помоги мне его скорей тут в одно место перенести. И оставь мне побольше бинтов с ватой. А чем этой штукой меня пугать, ты бы попугал ею немцев.
— Я же это в шутку, — заискивающе сказал политрук.
Если б не безвыходное положение, ни за что бы не позволил он себе бросить своего боевого товарища на произвол судьбы. Тем более, что хутор, где приходилось его оставлять, был казачий. А политрук, сам из орловских, давно слыхал, не раз видел в кино и твердо уверовал, что на казаков в таких случаях нельзя положиться. И хотя бы расспросить можно было у кого-нибудь, что за человек эта смуглая, красивая казачка: все люди, когда начался бой за хутор, куда-то разбежались и попрятались, как сквозь землю провалились. Сама же она оказалась не из словоохотливых, на все вопросы отвечала с не внушающей доверия односложностью:
— Колхозница.
— Рядовая? — пробовал допытаться у нее политрук.
— Теперь мы все стали рядовыми.
— А почему не эвакуировалась вместе со всеми? С колхозом?
— Кто-то должен и тут оставаться.
И когда политрук все же продолжал настаивать;
— А вот другие — и многосемейные, и больные — все едут, не хотят под немца подпадать. А у тебя один только сын…
Она вдруг повернулась к нему с такой стремительностью, что он попятился:
— Ты меня не агитируй, я сама тебя сагитировать смогу. Ты бы лучше со своими пушками закрыл нас с коровами от танков, когда мы сунулись через Донец. Вы-то теперь пушки под яр покидали, и сами скоро за Дон стрекоча, а нам хоть с яра сигай.
Все это особенного доверия не внушало. И уже после того как орудийная прислуга переправилась под огнем немецких танков на левый берег, политрук батареи с бойцами еще долго выглядывали из молодых пушистых вербочек на то хуторское подворье на высоченном яру, где они оставили своего командира. Запоминая, внимательно рассматривали из-за Дона и большой, насаженный на самом яру сад, и кирпичной кладки хороший дом, краснеющий из кустов винограда. С трех сторон усадьба была обнесена глухим дощатым забором, а четвертой, незагороженной, обрывалась прямо в Дон.
Там, в глубокой выемке, из которой хозяйка этой усадьбы брала для своих домашних нужд красную глину, и лежал теперь их тяжело, раненный в голову и грудь комбат Никитин.
Самым опасным оказалось не только то, что с появлением немцев в хуторе в доме у Кашириной сразу же поселились офицер с денщиком и ей с первого же дня пришлось подстерегать моменты, чтобы незаметно проскользнуть в угол сада к лейтенанту, но и то, что до них каждую минуту могли донестись его крики, когда он, опять впадая в беспамятство, начинал командовать:
— Бусоль… уровень… прицел… четыре снаряда… беглый огонь!!!